Предисловие

Если в первой части моих воспоминаний я был вольная пташка, беззаботное дитя и крутился в маленьком, любимом Каменце среди весёлых хасидов и задумчивых миснагидов, вокруг вечно занятого деда  и сердечной бабушки, среди разных раввинов, проповедников, добрых евреев, заклинателей и отшельников, и считал, что Каменец – это весь мир, а Бог сидит сверху, на небесах, и смотрит только на нас, на местечко – если так было в первой части, то здесь, во второй, я – настоящий галутный еврей – скитающийся, бродячий еврей с большим грузом, ищущий, как заработать, меламед, арендатор, собственник, продавец, винодел, Менахем-Мендль1, кидающийся туда-сюда и неспособный ни к чему практическому.

Но, кидаясь из стороны в сторону, как рыба в воде, я при этом держал глаза открытыми. Может, из-за открытых глаз я и не пришёл ни к чему практическому… Но благодаря этому я что-то увидел. Что-то увидел и что-то услышал. И это я передаю в моём втором томе.

Возможно, я слишком  занят собой. Возможно, что во всём, что я описываю, я слишком замешан, занимаю слишком много места. Но как может быть иначе? Ведь это мои воспоминания, моя жизнь, моя память…

И вообще – как можно событие, факт, эпизод, стоивший мне куска души, отделить от себя?

 

    Е.К.

                                                             Глава 1

После смерти бабушки. – Дед сватается. – Внезапный приход с женой. – Впечатление, которое это производит на семью. --  «Бабушка». – Удовольствие деда. – Его новые дочери. – Рассеянны и разбросаны. – Усадьбы. – Наше гостеприимство. – Йохевед. – Леа. – От деда отдаляются. – Не те Грозные дни, что были прежде.

После смерти бабушки дед постепенно пришёл в себя. Он и дальше остался единственным избавителем и спасителем, советчиком и водителем  помещиков, потрясённых восстанием, бедами и преследованиями, посыпавшимися на их головы широкой, железной рукой Муравьёва. Иные из них доверились сейчас старому умному Арон-Лейзеру, и он таки им во многих отношениях помог. По его совету они сдали евреям в аренду свои именья, получив достаточно денег, чтобы и дальше продолжать свою помещичью жизнь. В деньгах они тогда нуждались особенно.

Но дед тоже стал выручать много денег и жить ещё шире прежнего. Бричка его с парой лошадей, прежде имевшая еврейский вид, сразу стала выглядеть по-помещичьи. Лошадей со сбруей подарил ему помещик, и в бричке он сидел развалясь во всю ширь.

Дед, который всегда спешил, естественно нуждался в том, чтобы вылить все слёзы по поводу бабушкиной смерти, но едва источник этих слёз немного иссяк, он уже стал помышлять о второй жене… Сваты это тут же пронюхали и стали ежедневно засыпать деда разными предложениями – предлагали молодых женщин, богачек, даже красивых, из хороших семей и т.п. Но родных это не устраивало. Сваты делали вид, что речь идёт о  партии для сына Арон-Лейзера Исроэля, который был со мной одного возраста. Никому из детей  не приходило в голову – так плохо его знали! - что он захочет жениться после такой горячо любимой жены, в таком преклонном возрасте, имея при себе всех детей и семьдесят внуков и правнуков.

Дед так загорелся мыслью о второй жене, что совсем забыл о поисках партии для своего сына, в чём он прежде был очень заинтересован, и как выяснилось позже, так и договорился со сватами - чтоб ему нашли какую-нибудь красивую женщину среднего возраста и из хорошей семьи – непременно все эти качества.

И месяца через три дед вдруг откуда-то возвращается домой весёлый и быстро наводит в доме порядок. Ожидается важный гость. И, немного погодя, сообщает детям как бы между прочим:

«Я женился… на очень родовитой… на дочери реб Ицеле, раввина из Карлина, благочестивой еврейке…»

И тут же спокойно о ней рассказал. С мужем она разошлась, так как он стал апикойресом, несмотря на то, что был очень достойным, образованным евреем и имел с ней взрослых детей. Но благочестивая женщина ни за что не хотела жить с апикойресом.

В доме воцарился траур. У всех потемнело в глазах; разбежались по разным комнатам, чтобы выплакаться. Но ничего не поделаешь - дело сделано. Дед, "проглотил" горе детей и тут же отправился за новой женой…

После его отъезда поднялся большой шум. Стоны и крики были почти такие, как в день смерти бабушки. Глядели со слезами друг на друга без слов, словно переживая неизбежную опасность. Конечно никому не верилось, что дед, который любил бабушку и так переживал после её смерти, сразу же обо всём забудет и на старости лет, около шестидесяти, при полном доме детей и внуков, приведёт мачеху. Но слёзы – это только слёзы. Ничему помочь было нельзя. И через несколько дней явилась таки пышная, красивая разодетая еврейка лет сорока пяти, и дед велел прислуге ставить самовар.

Дети вели себя сдержанно, не показывая пышной, красивой еврейке своего горя и досады и приняли её ни жарко, ни холодно. Деду это очень не понравилось: ему сильно хотелось, чтобы его вторая жена была принята тепло. Но жаловаться он не мог, также и дом, обычно такой кипящий и шумный от детей и внуков, где шалят и смеются, поют и танцуют, - дом этот вдруг стал тихий, мрачный, словно вымер.

Ни громкой речи, ни смеха, ни крика, ни шума - всё остановилось, прибито, тихо. Из города тоже перестали приходить – ни к детям и даже ни к Арон-Лейзеру. Знали, что он занят новой женой, и должен, конечно, сидеть у себя в комнате с ней и получать удовольствие.

«Бабушка» Ноэми, как внуки её называли при людях, вела себя пока с детьми и внуками  корректно, понимая, по-видимому, что обитатели домашнего мирка – люди по большей части воспитанные и надо постараться, чтобы  по возможности не вызывать по отношению к себе неудовольствия. Держалась со всеми членами семьи очень вежливо,  как «мама» и «бабушка».

Недели через две явилась к деду гостья – младшая дочь его жены, девушка четырнадцати лет. Ещё через две недели - опять гостья: девушка уже семнадцатилетняя. Дочери остались с матерью. Через два месяца сын жены женился на дочери каменецкого хозяина… И так в короткое время, меньше чем за полгода, выросла у деда новая семья… Обеих дочерей уже воспитывал дед, выказывая им много отцовской любви. Зять с невесткой, сват и сватья со всей семёй стали в дедовском доме своими людьми, заняли первые места, так что совсем не осталось места для детей и внуков Бейле-Раше, наполнявших раньше дом весельем и смехом. Общее недовольство со стороны детей способствовало некоторой их солидарности друг с другом. Была ещё какая-то близость, какая-то любовь, но любовь не пылкая, и чем дальше, всё холоднее и холоднее… Дед, который любил повторять поговорку: «Земля не примет кости того, кто отсылает от себя дитя», - стал вдруг стараться каждого устроить. Возможно, он хотел побыстрей избавиться от их косых взглядов, которые портили ему удовольствие с новой женой. Для каждого из детей он взял в аренду отдельную усадьбу, а для себя арендовал у помещика Вилевинского Пруску, расположенную в четырёх верстах от Каменца, с винокуренным заводом.

За полгода ему удалось устроить каждого из детей в отдельную усадьбу. Все разъехались, и он мог наслаждаться обществом своей жены и её дочек. Кругом была тишь да гладь. Избавившись от детей, он сначала ещё жил в Каменце, поскольку поместье было близко. За час можно было съездить в Пруску и обратно. Но вскоре этот шумный человек стал всё больше и больше стремиться к полному покою, чтобы ничто не мешало его удовольствию. Так он был очарован своей новой женой.

Каждый из детей жил в своёй отдельной усадьбе. Семейные связи постепенно совсем ослабли. И если бы не Йохевед, жена дяди Йосла, принимавшая близко к сердцу благополучие семьи и старавшаяся  связать разорванные, ослабленные, последние ниточки, то от семейной солидарности остались бы одни развалины. Эта Йохевед была известна своим гостеприимством и щедростью. Жила она в усадьбе Бабич, в восьми вёрстах от Каменца, и семья к ней часто приезжала на фурах. У неё регулярно бывало по десять, пятнадцать человек, эти – уезжали, другие приезжали, ели блинчики и как сыр в масле катались. Шум дедовского дома, хотя уже ослабленный и уменьшенный, постепенно переселился к ней. Люди у неё веселились, танцевали, смеялись и говорили о пышной «бабушке» и её дочках.

Второй гостеприимной хозяйкой была сестра отца  Лея, тоже очень умная и хорошая женщина. О ней говорили в семье и в городе, что это "вылитая мама Бейле-Раше". Понятно, что это было преувеличение. Муж её Элиэзер Гольдберг был молодым, учёным евреем, а также и европейски образованным человеком и поэтом. Когда ему хотелось, он мог сочинить песню на иврите на Хануку, на Пурим, и очень тогда оживлялся. Был он очень широким человеком, в семье говорили, что у него «дырявые руки» - деньги у него не задерживались… Жил он в поместье Старышево, возле Заставья – в той самой усадьбе, которую дед постыдился принять от помещика в подарок.

В Старышеве хозяйка тоже гостеприимно принимала семью, но уже похуже, чем Йохевед. Скота так много она не имела. И когда съезжалась семья, она не выставляла ни молока, ни масла. Мясо есть тогда, кроме как в субботу, ещё не было принято; и даже в субботу это трудно давалось. Кстати, общество очень ценило блинчики Йохевед. Она их научилась готовить у своей свекрови Бейле-Раше, которая ими славилась. Блинчики были чудесные, каких нынче больше не увидишь.

Мой дорогой отец, будучи старшим в семье, этим гостеприимством пользовался очень мало. Он имел свои взгляды. Он также был для молодых слишком набожным, слишком сдержанным, хотя они его очень любили,  и когда он появлялся изредка у Йохевед в доме, для всех это был праздник, словно ребе прибыл в гости к своим хасидам. В его присутствии все прикидывались спокойными, сдержанными – ни криков, ни смеха, ни шалостей. Все его обступали, и он им что-то рассказывал или с умом шутил, по своему обыкновению, и все глаза сияли.

Йохевед также откармливала до тридцати гусей зараз и топила шмальц со шкварками; начиналась серия йохеведских шкварок. Гусей она засаливала в бочонках, и целый месяц ели гусятину и шкварки. К этому она ещё давала каждому порцию домой. Шкварки Йохи были широко известны. Она также выращивала индюков и каждого из семьи наделяла на Песах индюшатиной.

Хозяйкой она была замечательной, как в доме, так и во дворе. Всё она знала, везде поспевала, заботилась о коровах, телёнке, лошади и т.п. Целый день была занята. Вставала в шесть утра и весь день была в делах. И летом, и зимой была в запарке, но делала всё ловко, легко, как настоящая хозяйка. Во всё вмешивалась, обо всём заботилась, и часто зимой стояла в амбаре целый день при молотьбе пшеницы… Но для удобства гостей ничего не жалела. С раннего утра гости имели горячий чай из самовара с жирными сливками и печеньем.

Но была у неё слабость – всё-таки женщина! – что иногда производило на гостей тяжёлое впечатление: она любила перед всеми хвастаться, какая она замечательная хозяйка… и не коротко хвастаться, а долго и подробно. Рассказывала о своей работе, о том, что варит, печёт, о том, как разбирается в делах, как умеет принять гостя, смягчить скандал, и т.п., и часто всем морочила голову этим женским бахвальством. Во всей этой болтовне, однако, проскальзывал один пункт, нацеленный на её мужа, который выглядел как настоящий барин, а всё оттого, что она для него сделала. Он барин, а она всё время работает. Он является на всё готовое, а она должна себе морочить голову. Хозяйкой она всё-таки была замечательной, и её слабость ей прощали.

Во время Грозных дней, когда все деревенские жители приезжали в город на Новый Год и Йом-Кипур, наша семья снова  съезжалась в Каменец. К деду, однако, не заезжали, хотя в Каменце у него стоял пустым большой дом. Каждый снимал на Новый Год и Йом-Кипур квартиру. Дед также являлся, со своей женой и двумя «дочками».

 До полного от деда отчуждения дело, однако, не дошло. И когда возвращались с молитвы, то старшие дети шли его поздравить с праздником, но тут же уходили домой. Весь день больше к деду не заглядывали, и в первый Новый год после смерти бабушки квартира выглядела, как преданный мечу  город. А если в квартире деда на Рош-ха-Шана и раздавался какой-то шум – то это был гость, пришедший навестить его падчериц.   

Отец мой проводил Рош-ха-Шана у ребе в Слониме.

Дядю Мордхе-Лейба женитьба брата очень огорчала. Он тоже от него отдалился. Ему он ничего не говорил, но про себя считал это большим грехом и безобразным неприличием и постепенно от своего брата отстранился. Дед уже навещал Мордхе-Лейба не с той широтой и свободой, как прежде. Умница-дед великолепно понимал молчаливое возмущение брата и старался себя вести предупредительно: стал сам чаще навещать брата вместо того, чтобы, как прежде, тот приходил к нему.

 Вечер на исходе Йом-Кипура - время, полное особого очарования в доме деда, проходил теперь очень тихо и грустно. Резник хотя и являлся заранее к Арон-Лейзеру, но хозяева больше не посылали к нему своих капойрес. Также и все дети крутили капойрес у себя, а деду их посылали уже готовыми, «кручеными», а не так, как в былые годы.

 Лишь канун Йом-Кипура старшие дети проводили у деда. Это был тот же большой, богатый стол с разными вареньями и тортами, пирожками и печеньями, с орехами, со сладкой водкой – но куда девалось веселье? Где дружба, братство, большая любовь? Всё буднично, холодно, уныло, сонно – без шума, который бывает от множества малышей и от внуков постарше, без сияющих глаз. Все постепенно отдалились, отшатнулись, спрятались. И благословение в канун Йом-Кипура тоже было уже не то, что прежде, когда ждали друг друга, никто не уходил один. Все вместе плакали, и плач со стонами – от больших и малых – достигал седьмого неба.

Дядя Берл-Бендет, раньше регулярно приезжавший со всеми своими детьми и внуками к деду на Рош-ха-Шана и Йом-Кипур, ездил теперь к своему отцу Зелигу Андаркесу… И если чего и было, может быть, больше, чем прежде, так это тихих, подавленных слёз…

 После Йом-Кипура разъезжались по усадьбам, и всё замолкало. Было ясно, что большой корабль разбился, и каждый плывёт на своём брёвнышке и дощечке, оставшихся от большого корабля.

                                                  Глава 2

Грусть моего отца. – Его сожаления. – Необходимость молиться с миснагидами. – Его тоска по ребе. – Ущерб. – Прежние хасидские праздники. – Реб Авреймеле. – Его прибытие в Каменец. – Хасиды варят и пекут на американский манер. – Баня. – Ребе сказал: «Давайте петь»1. – Трапезы. – Вздохи ребе. – Остатки. – Реб Исроэль не хочет петь. – Власть ребе. – Ехезкель разводится с женой. – Хасидские игры. – Отца собрались выпороть. – Я плачу. – Радость.

Живя в деревне без хасидов и без реб Исроэля, отец утратил свойственное ему спокойно-радостное выражение лица. Всем сердцем привязанный к своим хасидам, здесь он был «одинок, как камень».

Особенно его удручали субботы. Жаль было на него смотреть. В пятницу вечером он ещё радовался со своими младшими детьми – зажигали, может, тридцать свечей в квартире, он оживлялся и подбадривал других, но разве это было веселье! Я ему даже подпевал – хасидских напевов я помнил много (за это меня особенно любили родители жены в мою бытность женихом. Среди прочих достоинств называли также и то, что я знаю около двухсот напевов). Но я не всегда мог быть с ним рядом, и после свадьбы, когда я перестал быть хасидом, мне уже все эти хасидские напевы разонравились, кроме как сочинённые Исроэлем, всегда затрагивавшие все струны моего сердца.

Отцу я подпевал хасидские напевы без желания, и чтобы я пел с большим вкусом, он специально пел мелодии реб Исроэля. Но веселье его, как я уже сказал, было принуждённым, как честный еврей ест горькую траву на пасхальном седере. Так он «веселился» до двенадцати ночи.

Молился отец в субботу тоже дома, хотя все сельские жители на расстоянии двадцати вёрст собирались в этот день на миньян по традиции у одного из них. На этих миньянах читали также Тору, как принято везде: двое ешувников, в роли габаев, приглашали к Торе. Здесь также была ненависть и зависть к приглашённым к чтению Торы, каждый хотел получить «кусок» пожирнее, и габаям никак не удавалось всем угодить.  Поэтому иногда разгорались большие споры вплоть до доносов; бывало, что отторговывали шинок или участок соперника.

Отец никогда не хотел молиться вместе с ешувниками-миснагидами. Только, если не хватало для миньяна, он был вынужден приходить. Но для себя с ними вместе молиться не мог. У ешувника он тогда готовил Мидраш или Зоар и во время молитвы смотрел в книги. А для себя молился дома. Всегда молился тихо, и его наморщенный лоб и затуманившиеся глаза выражали сосредоточенность.

После молитвы, войдя в квартиру, громко желал «доброй субботы», шёл в комнату к матери, посидеть там немного над молитвенником или над книгой «Цена у раена» и пожелать специально ей «доброй субботы». Потом – кидуш, потом – печенье и лепёшка с селёдкой, грудинка и вчерашний цимес. Всё, как должно быть. Потом идут есть. Должна быть рыба, лук с яйцом и шмальц.

В юности он мне как-то рассказывал, что ребе из Ляховичей сказал, что у еврея только один орган имеет удовольствие от лука в субботу…2

После всего подавали чолнт, картофель, кашу, два вида кугелей, мясо и т.д. Еда продолжалась два-три часа, пели субботние гимны и ели, пели и ели, но на лице у отца - сдержанная печаль о том, что он отлучён от города, от своего хасидского штибля, где было действительно весело и сердечно, отлучён от своих трапез и своего реб Исроэля и ото всего хасидского общества. Он и в самом деле был похож на птицу, изгнанную из её гнезда…

После еды он обычно шёл спать. Поспав, читал Тору, Мидраш, Зоар и всеми силами старался подавить свою тоску.

Но я его уже хорошо знал и читал тоску в каждом его движении. Если бы я хотя бы мог быть хасидом, он получал бы удовольствие - имел бы, с кем проводить время в хасидских  ученьях и песнопеньях. Но это было не суждено, и сын его был от него далёк, как Восток от Запада. Кроме того, сверлило ему с голове, что я ещё могу, не дай Бог, стать и апикойресом, всё может быть… Славу знатока я уже так и так имел – а кто знает, что может выйти, если слишком допытываться, и ему было страшно.

      Я его очень жалел. Мне это прямо стоило здоровья, и я обдумывал, как его успокоить. Пусть я буду миснагидом, но при этом – горячим евреем. Буду горячим евреем! Но как я ни старался, ничего не помогало. У него получалось, что так же, как я мог через споры сойти с настоящего хасидского пути, то кто знает, до чего ещё я могу дойти с этими спорами и выяснениями. Может – и к полному отрицанию Создателя, благословен он. Конечно, он преувеличивал мои полемические способности.

 Живя в Песках, отец как-то перед Новым годом очень заскучал по своему ребе. Отлучиться из дома в это время года для арендатора было почти невозможно: вся работа в поле сосредоточена была в районе Нового года: выкопать картошку и ссыпать на хранение в ямы; вымолотить кукурузу, вспахать и взборонить поле,  приготовить зерно для посева на будущий год, вторично скосить сено, и т.д., и т.п. 

Но отец не дай Бог, как соскучился по ребе. Весь год трудился, чего-то добивался, имел дело с мужиками, от чего ему было прямо тошно – шутка ли: круглый год иметь дело с крестьянами, с мужиками. Не видеть круглый год хасидского общества!  – от этого у него просто душа болела, как у ребёнка, когда ушла мать. И несмотря на то, что работа кипит, следует одна за другой, несмотря на то, что время поджимает, что сотня – такие большие деньги, он всё-таки поехал в Слоним, оставив всю работу на крестьянина. В Слониме он пробыл целых восемь дней. Домой вернулся на Йом-Кипур и нашёл у себя в усадьбе тот ещё порядок.  Овёс (лето было поздним) вовремя не скосили, и он пропадал в поле; картофель не ссыпали в ямы, и больше половины сгнило, молотильщик учитывал смолотую рожь не по числу дней, а по числу мешков, к работе относился халтурно, теряя на каждом колосе не меньше четырёх зёрен, и т.п. Отец таким образом потерял из-за слонимского ребе 5-6 сотен рублей, не считая расходов на поездку.

Зная о его трудном положении, я не мог представить, что он решился  на такие убытки ради своего Слонима.

«Это правда, отец, - задал я ему как-то вопрос, - что ты потерпел убыток в пятьсот рублей?».

«Убытка у меня было рублей семьсот», - спокойно ответил отец.

Семьсот рублей!

«Отец! – Поднялся я с места, - Зачем тебе это было надо? Для поездки выбирают более подходящее время».

Отец со странной, мрачной грустью на меня взглянул:

«Ты никогда не был хасидом и не знаешь, что значит ехать к ребе. Нет большего удовольствия. Ребе придаёт силы для жизни…»

Отец замолчал, и на его лице появилось выражение, как если бы его кто-то уколол в сердце. Я тоже молчал.

Как это случилось, что отец оказался в деревне, среди гоев – еврей, так сильно любивший еврейскую религиозную сутолоку, еврейское веселье, еврейский тарарам, даже еврейский запах!…

Отец иногда погружался в свои воспоминания – единственная радость одинокого. Также и было что вспомнить. Он среди хасидов играл немалую роль и мог к себе взять на несколько дней ребе со всей его свитой, что стоило приличных денег. Я ещё помню, как сейчас, парад, устроенный каменецкими хасидами их большому гостю – слонимскому ребе.

Слонимский ребе реб Аврам прибыл в Каменец в четверг утром в фургоне, запряжённом тремя лошадьми. Рядом с ним сидели трое сопровождающих – один за старшего и два помощника. За фургоном следовали три извозчичьи фуры с двадцатью с чем-то брисскими хасидами. Также и каменецкие хасиды, около трёх миньянов евреев, вышли на Брисскую улицу, чтобы встретить ребе. И тут кучер фургона, где сидел ребе, увидев издали идущих хасидов, поехал медленнее. Каменецкие хасиды, со своей стороны, увидев издалека фургон ребе, запели свои хасидские гимны, которые особенно любил слонимский ребе. Я тогда тоже  ходил с хасидами. Отец мне хотел доставить удовольствие. И вот, как сейчас, слышу я этот сладостный напевчик  и, как сейчас, вижу массу хасидов, идущих из города навстречу ребе. Ах, как это было весело!

Подойдя к фургону ребе, они его окружили  и запели весёлый «шалом-алейхем», который наш дорогой реб Исроэль составил по отцовской просьбе.

Первым достиг ребе "шалом-алейхем" моего отца и реб Ареле, которых ребе взял к себе в фургон.

По окончании приветственной церемонии – а продолжалась она немало, кучер стегнул лошадку. Хасиды стали хватать места на фурах. Захватили, сколько могли. Лучшими местами считались сиденья под кучером раввинской фуры. И вообще хасид сидел на хасиде, точно, как в телеге с гусями, и тогда раздалась команда:

«Поехали!»

«Вьё», - щёлкнули извозчики кнутами. Меня отец взял в фургон ребе.

«Это мой сын!…» – представил меня скромно отец.

«Пусть будет твой сын, - посмотрел на меня искоса ребе, - горячим хасидом». Отец был очень рад.

Погнали лошадь, и хасиды запели высокими голосами. И посторонний, например христианин, мог, наверное, думать, что это едут самые счастливые в мире люди. Хотя одеты были не слишком богато…

Прибыв в город, уже гордо напевали себе под нос, и восторг был велик, словно собрались захватить крепость.

И так прибыли к нам домой. Отец приготовил для ребе большую комнату и послал к Давид-Ицхоку за большим креслом для ребе. Хасиды взяли ребе из фургона, отвели в предназначенную для него комнату, где предоставили в его распоряжение старого слугу. Ещё двое поставлены были, как строгие солдаты на стражу, у дверей. Хасиды рассеялись  по другим комнатам. Тут же старый слуга вышел из комнаты ребе и объявил, что тот, чтоб он был здоров, прилёг на диване, и пусть будет тихо. Все хасиды, как один, так притихли, что слышно было муху на стене. Боялись слово сказать.

Затем каменецкие хасиды взялись за работу. Приготовили шабат на двести человек. Работали все, а потом приезжие хасиды-гости разлеглись на скамейках. Наш большой сеновал к каждому  празднику чистили, посыпали песком, а вдоль стен стелили сено для спанья хасидам. Фуры с лошадьми и с фургоном ребе отправляли на сеновал к Зелигу Андаркесу.

За неделю до этого отец с хасидами подсчитывал, что надо приготовить на шабат для такой массы гостей. Подсчёт продолжался долго. Требовались рыба и мясо, вино и водка, масло, яйца, шмальц, корица, инжир, миндаль, халы, булки, хлеб, и т.д., и т.п. Работы было немало.

       Также и реб Исроэль стоял и подряд учил со своими певцами-учениками подготовленные им гимны. Между певцами был и я. Реб Исроэль потел, махал руками, притопывал ногами, командовал, крутил пальцами и мучил нашу память, требуя исполнения новых гимнов. Мы его, беднягу, бросали из холода в жар. Общество не отличалась слишком хорошим  слухом, и реб Исроэль буквально обливался потом.

Реб Исроэль имел тут одну задачу: научить нас петь. Петь одному или вместе с нами перед ребе он не хотел – это был посторонний ребе… Как добрый хасид он только согласился сочинить гимны для чужого ребе!… Но петь одному – это уже было выше его сил, и во время всего веселья он себя чувствовал, как бедный и гордый еврей, который хочет уйти, но вынужден оставаться…

Отец командовал готовившими еду, распределив работу на американский манер: одна группа готовила рыбу, другая занималась жареньем, кто-то готовил спирт, а иные просто крутились, как на богатой свадьбе – и вот уж было веселье! 

Для трапезы закалывали корову, телят, гуся и кур.

В пятницу хасиды просили меламедов освободить ради ребе хасидскую молодёжь от хедера. Я, однако, как "полковничий сын", освободился ещё в четверг. И когда мальчики пришли из хедеров, им тоже удалось поработать: было что делать.

Хасиды во всё любили привносить веселье, и когда готовилась рыба, хасид, например, брал рукой щуку и хлестал ею другого хасида прямо по лицу. Подымался хохот. По сути больше шалили, чем работали. Тому выливали ковш холодной воды за воротник, другому давали держать большое блюдо рыбы. Он держал блюдо двумя руками, и каждый его дёргал в это время за бороду, за пейс, за ухо, за нос… а он, бедняга, держал блюдо и ничего не мог поделать. И вместе со всеми смеялся.  Что ещё было делать?

Меня отец тоже использовал и тихо, на ухо, сказал:

"Ребе надо почитать точно, как короля"…

В четверг отец послал за банщиком  и велел наутро приготовить баню на два часа раньше; а когда она будет готова, тут же сообщить, чтобы ребе пришёл в баню. Микву тоже надо подготовить. Банщик пусть держит наготове котёл горячей воды, и рано утром придут хасиды, чтобы перелить горячую воду в микву для ребе. За всё это банщик получит хорошие деньги.

Наутро пришли в баню четверо хасидов и перелили горячую воду в микву. Около одиннадцати была уже готова баня. Привезли фургон и уселись: ребе со слугой, мой отец с реб Ареле и ещё несколько уважаемых хасидов – должен был быть миньян – и отправились в баню. Отец взял также меня: он считал, что мне следовало находиться как можно ближе к хасидам, тем более – к ребе.

В бане имелся вместе с ребе миньян хасидов. Собравшиеся с большой робостью разделись и сели в парной бане вокруг ребе с шайками воды. Как мне помнится, никто не мылся. Только смотрели на ребе, на его голое тело, смотрели со страхом, смешанным с любопытством, точно, как дети смотрят на большую, чудесную игрушку.

Ребе не спеша мылся, одновременно покряхтывая и блестя глазами. В тусклом свете бани тело ребе странно белело. И мне, маленькому мальчику, казалось, что его голое тело с каждой минутой увеличивается вдоль и поперёк

Тем временем прорвалось ещё с десяток нахальных хасидов, желавших во что бы то ни стало, хоть сквозь железо, проникнуть к ребе. Сели у двери с шайками и тоже смотрели на ребе. Главное для них было – увидеть хоть на расстоянии частицу нагого тела ребе…

Вымывшись, ребе пошёл вместе с моим отцом и реб Ареле в микву. Я тоже за ними потащился. Ребе стал по горло в воду, а борода его была полна сверкающих капель. Было странно: ребе, еврей с большой бородой, стоит в микве.

Из миквы ребе со своим обычным кряхтением вышел и стал одеваться. Хасиды – за ним. Всё это происходило очень медленно. Понятно, что от самой бани хасиды не получили никакого удовольствия. Обычно всегда мылись и парились. Но на этот раз все были полны священного трепета перед ребе. Лицо его выражало удовольствие от того, что он себя освящает и очищает  перед служением Создателю, а хасидов воодушевляло каждое его движение.

Окружающие быстро натянули на себя рубашки со штанами и не сводили глаз с ребе. Его одевание длилось долго. Не торопясь, он спокойно оделся. В час дня, слава Богу, вышли из бани, а дома ему тут же подали немного сладкой водки и яичную лепёшку с куском рыбы…

В пятницу явилась вся община брисских хасидов, и дом был полон евреев – голова к голове.

 На встрече субботы ребе молился у пюпитра. Перед тем, как ему подойти, наступила полная тишина - хасиды благоговейно ждали. Стоило ребе произнести «Возрадуемся» своим высоким голосом, как на всех хасидов напал великий страх. Но тут же изо всех уголков молящиеся, как один человек отвечали нараспев ребе, и казалось, что стены тоже молятся. Хоть мне было всего десять лет и я мало что понимал, несмотря на это мне тоже передавался священный страх хасидов. Дойдя до места в «Зоаре»: «Подобно тому, как…3», он издал такой крик, будто отряд солдат ворвался  в местечко, и все задрожали - голос его до сих пор стоит у меня в ушах. И все, как один, исторгли из горла ужасными голосами:

«Подобно тому, как…»

«Доброй субботы, доброй субботы!» – неслось изо всех уголков по окончании молитвы.

Сразу после этого перешли в большую столовую. Ребе произнёс «Шалом-Aлейхем»4хасиды зашумели, и весь сильно освещённый сегодня дом изливал сладостный напев – именно сладостный, без крика, и сердечный - и чувствовалось, что субботний покой охватил всех и что душа с себя стряхивает недельное бремя.

После этого ребе произвёл освящение. Глаза и уши напряжены. Каждый хасид пытается отпить из стакана ребе. Правда, не каждому это удаётся,  и те, кому не повезло, чувствуют от этого большое горе.    

Отца он зовёт уже «хозяин», а не Мойше, как всегда, и отцовские глаза смеются.

Присутствующие больше стоят на скамьях, чем сидят. Всего собралось больше трёхсот хасидов. Столько мест не было. Также хасиды и предпочитали не сидеть, а стоять на скамье: лучше видно ребе.

Порядок во время еды был такой: сидевшим хасидам дали одну тарелку на двоих, а стоявшим – на троих. Понятно, что сам ребе получал ужасно большие порции каждого кушанья, чтобы оставить хасидам объедки. Я заметил, что ребе любит при каждой возможности кряхтеть и сверкать глазами. Ел рыбу – и кряхтел, ел мясо – опять кряхтел с блестящими глазами, как будто затруднялся проглотить кусок. А один раз так простонал: «о, Господи, Боже мой!» – что мне показалось, что треснул потолок. Но также я заметил, что все эти охи и вздохи только улучшают аппетит хасидов.

Покушав, он отодвинул от себя тарелку – и уже знали, что это – объедки. Началось ужасное хапанье. Стоявшие подальше просили у счастливцев, чтобы те дали им попробовать хоть крошку. Но общество было ужасно возбуждено, озабочено и эгоистично. Просившему доставалось немного. Между блюдами пели, фактически соревнуясь друг с другом. Каждый напевал какую-то мелодию, и если эта мелодия нравилась, то какое-то время, пока не надоест, его слушали. Продолжалась еда часов пять.

После еды пошли спать на сеновал. Ребе с большой помпой проводили в его комнату.

Назавтра стали молиться в десять часов утра и к двенадцати уже кончили. Пошли есть, и ребе снова кряхтел и блестел большими глазами. Повторилось вчерашнее, но с новой силой. Было пять сортов кугелей: с лапшой, сухой кугель, с вареньем, с рисом, и ещё какой-то.

Потом ребе дали большой кусок индейки, от чего он кряхтел с большой силой. Вина и водки было вдоволь.

В четыре часа после еды поплясали, что продолжалось до послеобеденного богослужения, и сразу же снова пели, но самый лучший певец, реб Исроэль, не пел. Он был коцким хасидом, и ребе послал хасида просить его к столу. Он пришёл, но всю субботу сидел молча. Это был не его праздник, не его ребе – и жалко было на него смотреть. На третьей трапезе ребе к нему обратился:

«Исроэль, спой что-нибудь».

Реб Исроэл решился - встал и начал… Никогда ещё он так не пел…Как видно, в нём звучала тоска по своему ребе…Хасиды изумлённо слушали.

По окончании субботы стало не так тесно. Многие разъехались, и в понедельник ребе последний раз обедал в Каменце. За столом уже было не- много народу, и каменецкие хасиды очень радовались, что сейчас у них есть свободное место возле ребе. Сейчас они могут созерцать благодать, покоящуюся на красивом лице ребе и слышать его поучения, заставлявшие трепетать ангелов и серафимов. И сидя вместе с хасидами, ребе как-то развеселился и разговорился.

После отъезда посторонних хасидов каменецкие пребывали на седьмом небе. Это был, как сказано, последний обед в Каменце. После обеда ребе поехал к одному ешувнику, и у нас в доме и в местечке стало тихо, словно шумное море отступило, и разбежались волны. Там, в деревне, с ребе, беднягой, произошёл неприятный случай5. Поскольку идёт уже речь о слонимском ребе, реб Авраме, приходит мне на память факт, взбудораживший всю нашу семью и великолепно характеризующий влияние ребе на своих хасидов. Общество за ним готово было в огонь и в воду.

Случился он с моим шурином Ехезкелем, сыном каменецкого раввина. У этого Ехезкеля совсем не осталось детей, и его дочь Двора, молодая женщина, чей свёкр умер в ночь её свадьбы, тоже прожила недолго. И реб Ехезкель со своей женой Хадас остались на старости лет без детей.

Реб Ехезкель восемь-девять месяцев в году проводил в поездках от слонимского общества за деньгами для Эрец-Исроэль и всё время сидел у ребе, став его правой рукой.

Как-то в Пурим сидит он так рядом с ребе за трапезой. Ребе наливает два стакана вина: для себя и для реб Ехезкеля. Оба пьют «лехаим». Присутствующие хасиды смотрят с завистью, как они пьют. И, отхлебнув, ребе говорит:

        «Лехаим, лехаим, Ехезкель, с Божьей помощью – через год будет мальчик…»

         Хасиды открыли рты, не понимая намёка ребе - ведь Ехезкель с женой уже не могли иметь детей.

         Ехезкель, однако, был умным хасидом и тут же понял благословенье ребе. Очень просто: развестись с женой и взять другую, моложе… С Хадас Ехезкель прожил сорок с чем-то лет, как два голубя. Был он весёлым человеком и очень порядочным. Такой же была его жена. Оба были удивительно хорошими людьми. К тому же она была большой чистюлей и прекрасной хозяйкой, и в доме у них всё дышало милым уютом. И эти шестидесятилетние люди выглядели всегда как молодые, только что влюбившиеся дети.

       Но ребе намекнул…

Реализовать намёк ребе было очень трудным делом. Но хасид – всё равно, что хороший солдат. Ребе приказал, надо выполнять. И по долгом размышлении Ехезкель написал Хадас письмо. В письме он писал, что они должны… развестись, что так считает ребе. А если так считает ребе, то значит это – божье повеление и его надо принимать с любовью. И она не должна, не дай Бог, считать, что может это изменить. И так, как небо может встретиться с землёй, так может она, начиная  с сегодняшнего дня, быть его женой! Он ей даёт тысячу рублей, как написано в ктубе – то есть, деньги даёт ребе, так как своих денег у него нет. И она ещё может, даст Бог, найти еврея лучше, чем он, ещё может выйти замуж, и т.д., и т.п.

Жена прочла письмо и…упала в обморок. Сбежалась вся семья, поднялся крик:

«Что он хочет, этот бандит! Ножом её зарезать он хочет! Еврей уже прожил с женой пятьдесят лет, имел с ней шестерых детей, а теперь хочет с ней развестись! Что он себе думает, что?"

 И её отправили в Слоним, к ребе и к мужу. Пусть они у неё там почернеют, как земля.

Но реб Ехезкель отправился уже за деньгами для Эрец-Исроэль, поручив ребе оформить развод.

Она стала сильно плакать и жаловаться - хотя бы перед ребе - но тот её перебил: «Женщина, ты уже не можешь иметь детей, зачем же тебе в этом мешать мужу? Ты что – хочешь, чтобы у твоего мужа не было никакой надежды на возрождение в будущем мире?  Он ещё может взять способную рожать… Помни - если послушаешься меня, будешь долго жить, а лет через сто двадцать попадёшь в светлый рай»…

Услышав такую речь, Хадас снова упала в обморок. Но разводу обмороками помешать не смогла. Ребе твёрдо стоял на своём. И она против желания взяла приготовленный развод… После этого реб Ехезкель дал ей деньги, и она, убитая, вернулась в Киев.

Позже каждый из этой парочки, которые так друг друга любили, по отдельности сыграл свадьбу…

В Киеве, куда она приехала, ей предложили очень удачную партию с хорошим евреем с деньгами, с положением, и т.п. Справили свадьбу, и в отношении к новому мужу она также была мягкой, верной и преданной. И глядя со стороны, о них говорили, что живут они, как голубки. И конечно, это не было преувеличением.

Реб Ехезкель же взял двадцатидвухлетнюю девушку… И был, таким образом, старше своей невесты на сорок лет…

С новой женой он имел двух девочек… Ребе промахнулся. С заработком были проблемы. Слонимский ребе велел слать ему достаточно на жизнь, и реб Ехезкель отправился в Иерусалим. И странный случай: Хадас со своим мужем тоже уехали в Иерусалим, и там ей пришлось жить на одной улице со своим бывшим мужем. И очень её огорчало, что у него – молодая жена и двое детей. И она даже как-то заболела от горя.

Реб Ехезкель вёл себя, как и дома, очень по-хасидски и приобрёл доброе имя. Иные приходили к нему для благословения, но он выходил из дома с таким «проклятьем»:

«Бог тебя благословит».

Конец реб Ехезкеля был плохой. Однажды в пятницу вечером, когда он стоял у стола и произносил кидуш, обвалился кусок потолка и ударил его по голове. Он был убит на месте.

Узнав, что случилось с её бывшим мужем, Хадас реагировала по-своему: всё время падала в обморок.

Так ребе разлучил двух людей, проживших вместе почти пятьдесят лет. Он имел власть, этот ребе!

С тем же Ехезкелем случались странные вещи. Как уже говорилось, он имел шестерых детей, и все очень молодыми умерли. Осталась у него только одна дочь Двора.  Дрожа за её жизнь, её выдали замуж в пятнадцать лет. Свадьба была в Каменце. Помню, что свёкром был очень полный и представительный еврей – что называется «особа», лицо - кровь с молоком, и было ему всего тридцать с чем-то лет. После хупы он сказал, что плохо себя чувствует, что поедет к себе домой полежать.

«Я устал с дороги и ото всей свадебной церемонии», - заявил он.

Свадьба была по большей части в квартире. Играли, танцевали и кутили на чём свет стоит. Весь город пришёл повеселиться вместе с женихом и невестой. У нас была мода ставить хупу вечером, а потом – ужинать. После ужина танцевали часов до семи-восьми утра. Гости сильно увлеклись танцами и забыли, что свёкр отсутствует. Через два часа после хупы о нём вспомнили и к нему пошли. Но как же все были потрясены и напуганы, найдя его мёртвым. Он бездыханный лежал на постели. Поднялся гвалт, сбежались со всего местечка и со свадьбы.

Умер он только что и был ещё тёплый.  Собравшиеся стояли растерянные, смешавшись, не зная, что делать: плакать об умершем или радоваться  свадьбе. Но раввин объявил, что жених и невеста не должны плакать в день своей свадьбы. Быстро схватили мёртвого свёкра и побежали с ним на кладбище. Быстро приготовили могилу и его похоронили. Десяток евреев занимались этим богоугодным делом, чтобы жениху с невестой не пришлось плакать. Не прошло и двух часов, как его уже похоронили… Только что жил человек – и уже лежит в земле.

Жених с невестой были минуту на кладбище. Сразу же их привезли назад и стали ужинать. Плакать никому было нельзя. Потом танцевали… Головы опущены, вид убитый, в глазах – невыплаканные слёзы, только ноги с шумом подымают:  нельзя жениху оплакивать своего отца... Это было что-то ужасное.

Увидев, что ужас и горе из-за только что умершего побеждают искусственное веселье и ноги останавливаются посреди танца, раввин велел танцевать маленьким детям. Положено веселить жениха с невестой. Взяли шести-восьми- летних мальчиков и девочек и велели им плясать.

Клейзмеры играли. Мне тогда было шесть лет, и меня тоже пригласили танцевать, но я не пошёл.

«Глупый, иди танцевать», - уговаривали меня пожилые женщины.

Я не слушался…

… Хасидский кутёж не знал ни меры, ни границ. И когда иссякали  старые шутки, сочинялись новые. Раз пришёл к нам Йоселе-хасид и позвал отца в штибль. Он был там нужен. Если зовут – надо идти. Как может хасид отказаться?

Отец меня взял с собой.

В штибле собрались все хасиды. Когда мы вошли, присутствующие с разгорячёнными лицами смеялись. Мне тогда было всего три-четыре года, и я не понимал, отчего они смеются, отчего покатываются со смеху. Но всё было очень просто: хасидское общество решило выпороть самых благородных и родовитых хасидов, чтобы те всегда помнили, что не надо собой кичиться, не надо собой гордиться. И правда: сейчас родовитые хасиды ведут себя честно, благородно, не гордясь. Но стать благородным хасидом – тоже ведёт к дефекту: поэтому надо позаботиться заранее и выпороть, чтобы до дефекта никогда не дошло.

Сама порка тоже должна проходить просто: клали на стол лицом вниз, задирали кафтан и – давай!

Сперва бросали жребий, кому ложиться первым. Делалось это так: открывали молитвенник, и чьё имя начиналось с той же буквы, что и первая буква на странице в молитвеннике, тот – ничего не поделаешь - и ложился…

 Увидев, как бородатый еврей улёгся на столе, а хасиды изо всех сил стали лупить  по определённому месту, я испытал дикий восторг:

«Чудная игра!" - Надрывался я от смеха.

Бородатый еврей смеялся и ойкал одновременно.

Но когда дело дошло до моего бедного отца и его положили на стол лицом вниз, и куча хасидов подняли руки с разгорячёнными лицами – тут меня что-то кольнуло в сердце и я заревел как резаный.

Ревел я изо всех сил. Хасиды застыли с поднятыми руками, потом опустили руки, и таким образом я «спас» моего бедного отца. Оказалось, что пороть на глазах у плачущего ребёнка затруднительно.

«Ай, Мойше, - сокрушённо затряс головой хасид и приложил палец к носу – не привёл ли ты сюда умышленно своего ребёнка? Он будет плакать, а мы не сможем тебя пороть…

Но отец мой засмеялся. Он мог смеяться – тогда ещё у него не было бороды, а лет наверное было семнадцать-восемнадцать… А его возраст пороли не так ужасно, учитывая и то, что он мог выпороть другого. Но у него уже был ребёнок, и этот ребёнок  мешал…

Повезло только моему отцу. Дальше лупили на чём свет стоит. Когда дошло до Лейба Кройхелера, большого шалуна и очень здорового парня, он не дался. Очевидно, что его не столько пугала порка, как была потребность  сопротивляться, не дать себя взять. Он поскакал  по скамейкам и столам, и тут его  хватают, а там – он вырывается и стоит, хохоча во всё горло на другой скамье, на столе.  И он таки сильно помучил публику. Все обливались потом. Но общество – сильнее, и его схватили. Понятно, что тот, кто был особенно набожный,  сыпал теперь особенно жуткие удары. На этом Лейб Кройхелере игра кончилась. Он был последний.

Тут же поставили на стол несколько бутылок водки. Появилась большая хала с селёдкой, и усталое общество весело пило и кричало «ле-хаим». После питья – потанцевали. Плечом к плечу, рука в руке, вспотевшие, красные, воодушевлённые лица, и с громким топотом сливался живой, захватывающий хасидский напев.

Так радовались хасиды.

Радость от порки других совершенно заглушила во мне горе от того, что хотели выпороть моего отца, и от этой хасидской игры я долгое время ходил в большом воодушевлении. И позже похвалялся перед товарищами по хедеру:

"Пороли взрослых отцов семейства… Я сам это видел… Сам видел, как пороли…"

«Где?» – Спрашивали меня с завистью.

«В штибле… - махал я гордо рукой. И мои товарищи по хедеру завидовали такой удаче… Ещё бы – видеть, как порют взрослых отцов семейства!    



Предисловие

1 Персонаж рассказов Шолом-Алейхема - символ еврея, живущего случайными заработками.

Глава 2

1 Первые слова молитвы, произносимой при встрече субботы.

2 Переводчик книги на иврит Давид Асаф в этом месте делает поправку: "Не лук, а чеснок как умножающий семя продукт рекомендуется Вавилонским талмудом (трактат Бава Кама) сынам Израиля в канун субботы".

3 Отрывок, посвящённый субботе, читается сефардскими евреями и хасидами на встрече субботы перед вечерней молитвой.

 

4 В данном случае - субботнее благословение талмудического происхождения.

каждому, встреченному по дороге из синагоги домой.

5 См. мой первый том (прим. автора). Речь идёт об аресте русскими властями ребе, занятого сбором средств для для Эрец-Исраэль.