Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

Повесть несвязных сюжетов без пролога и эпилога

 

Театр, как известно, начинается с вешалки. Союз писателей, как выяснилось, тоже. Гигантская дверь мореного дуба, ведущая в трехэтажный особняк, была распахнута настежь, и я вошел, но дальше вешалки не продвинулся. Все внутренние помещения были заперты, и некоторое время я топтался в вестибюле. В любое место, где мне назначена встреча, я всегда прихожу раньше времени, и вследствие этой привычки зачастую попадаю в глуповатые ситуации, а иногда просто не знаю, чем в оставшееся время себя занять.

 

На стене висела огромная старая карта СССР. Вероятно, это подчеркивало тот факт, что писатели, окопавшиеся в особняке, являются именно русскоязычными и все, как один, пусть и в разное время, приехали из Советского Союза. Некоторое время я глазел на знакомую мне с детства карту. Она в точности была похожа на ту, что висела в кабинете географии в школе, где я учился. Потом от нечего делать я стал разглядывать доску объявлений.

 

"Книги на дом не выдаются, так как приобретены аналогичным способом".

 

"Традиционный вечер поэзии. Чтение стихов любимых поэтов". (Я прочел сперва – "любых", и подивился    новаторскому подходу к работе в таком солидном учреждении).

Ниже огромными буквами было выведено дополнение к этому объявлению:

"УБЕДИТЕЛЬНАЯ ПРОСЬБА - ПОЭМ НЕ ЧИТАТЬ!"

Еще ниже, маленькими буковками, в скобках, стояло примечание:

"т. Грустману разрешается прочесть 1 (одну!!!) балладу".

 

Я вздохнул и посмотрел на часы. Было все еще безнадежно рано. До открытия заседания оставался почти целый час. А пойду-ка я куда-нибудь пообедаю, сообразил я. Председатель грозился принести бутылку, не нужно бы на пустой желудок, а то опять гастрит схватит С натугой распахнув дубовую дверь, я вышел на улицу. А дверь здесь ничего себе, во всем городе таких нет, я такую только на Голгофе, в Храме гроба Господня видал, подумал я. Совершенно такая же. Неплохие амбиции у господ писателей.

 

Я намеревался зайти в кафешку, находившуюся неподалеку, где хозяином толстый Ицик, который мне отчего-то симпатизирует, и всегда просит дать почитать что-нибудь на русском. Русского он, разумеется, не знает. Это шутка такая. Всякий раз, после того как он ее произносит, он разражается хохотом, напоминающим бычий рев. Я согласно киваю; тогда он тычет мне гигантским кулачищем в бок, говорит: "ты - Пучкин!", а потом подает что-нибудь вкусное, из разряда "только для своих". На Пучкина обижаться грех, и я всегда с удовольствием обедаю у Ицика.

 

Но сегодня, не успел я дойти до его кафешки, как меня перехватили.

"Это ты?!" – раздался радостный крик на русском. Я обернулся и увидел лысого Ильича в засаленной кепке. Когда-то, еще в России, Ильич заведовал бухгалтерией огромного зауральского завода, а, приехав сюда, отчего-то пришел к парадоксальному выводу, что лучше всего здесь ему не работать по специальности, а напротив – быть бездомным и безработным. Он клятвенно утверждает, что это гораздо выгоднее со всех точек зрения, и всячески пытается меня в этом убедить. Моя жена, напротив, говорит, что Ильича выгнала на улицу его собственная супруга, которой он все время изменял, и он просто из гордости в этом не признается. Дело в том, что картавый Ильич так надоел жене, что она подала на него жалобу в полицию, заявив, что он изнасиловал ее. Ильича немедленно арестовали, но из жалости судьи дали ему всего три года условно. Теперь он возглавляет официально зарегистрированный кооператив иерусалимских бездомных, именуемый Союзом веселых нищих, стрижет с прохожих очень неплохие купоны и плюет на всех со смаком. Он прекрасно знаком с председателями многих других кооперативов и объединений, в частности – и Союза русскоязычных писателей; в неуемной гордыне Ильич именует свой кооператив бездомных творческим объединением, и на этом основании считает председателей всех писательских объединений конкурентами. С нашим Председателем они на ножах.

 

– Рассказики пишут! Романы тискают! Стишки печатают! Тьфу! Я тоже стихи писать умею – чем я хуже их?! Вот, когда мне пятнадцать лет было, у меня тоже было чудное мгновение, и я написал:

"На стене висят часы,

А у Джейн видны трусы".

А?! Каково?! Это – посвящение Джейн Остин, вот это что такое… Миха, идем, я тебя накормлю роскошным обедом из трех блюд! Я угощаю!

И потащил меня куда-то.

 

Это было здание американского благотворительного центра, построенное на деньги филантропов из Лас-Вегаса. По дороге на работу я всегда прохожу мимо него, но никогда не бывал внутри. Ильич хозяйской рукой втащил меня в столовую. Он снял кепку и погладил лысину.

– Я всегда здесь обедаю!

– Но… у меня не хватит денег, наверное, – забормотал я, – это же американцы, у них все дороже. И потом, мне скоро нужно к Председателю…

– Какие деньги?! Это же бесплатная столовая! Эти дураки из Лос-Поганоса дают бабки, и мы на них едим, сколько влезет. С жиру эти америкосы бесятся, вот что! Мне бы их деньги!..

Я остановился.

– Как – бесплатная? Так это же для бездомных и наркоманов, наверное…

– Какие наркоманы, ты сдурел! Ну, есть парочка, врать не буду  И еще я. А остальные… Да ты глянь сам – какие лю-ю-ю-юди! Сядь там и слушай сюда. Эй, официантка! Да, ты, ты, дура лупоглазая! Быстро сюда, кому говорят! Миха, садись, гостем будешь.

Я сел.

– Ты, дура американская! Я по-вашему не спикаю, сама знаешь. Ничо, и так поймешь. Два харчо, четыре бараньих рулета, восемь сэндвичей с яйцом, салат авокадо, пол-арбуза, торт и два кофе глиссе потом. И бренди!.. Пшла, кому говорят. Быстро!

Официантка умчалась.

 

Я вертел головой.

Да. В этой бесплатной благотворительной американской столовой я действительно увидел самых неожиданных людей, причем многие из них были мне хорошо знакомы. За аккуратно накрытыми столами сидели и поедали обед из трех блюд с десертом известные в городе общественные деятели и руководители среднего звена. Клянусь мамой, в углу даже мелькнула одна знакомая плешь из Кнессета… Все они были очень увлечены бараньими рулетами, стейками по-техасски и друг другом. Мама дорогая, в бесплатной американской столовой для бедных сидела интеллектуальная и политическая элита Вечного города, она жрала, пила и, как у приличных людей водится, на все лады ругала Америку…

 

И вы знаете, я отбросил стыд и пообедал там молча…

После еды, развалившись в кресле и возложив на стул ноги в профессионально грязных сапогах, раскрасневшись от огненного харчо и стакана бренди, закурив бесплатную двадцатидолларовую благотворительную сигару, Ильич подмигнул мне, и сладострастным басом предложил пригласить в отдельный кабинет девочек из числа американских волонтерок-евангелисток. "Миха, у меня все схвачено, эти дуры сами в руки идут, они сюда пахать приезжают, на эту, бля, святую землю, потому что мы с тобой – избранный народ. Так по ихней библии говорится. Ото ж мудели, а?! Зажрались, суки, в своей Америчке. Ты всё понял, да? В этом мире можно жить, когда вокруг таких лопухов много".

 

Вежливо уклонившись от предложения интересного знакомства и поблагодарив официантку, я вышел из американского центра и поспешил на встречу с Председателем. На прощание Ильич приподнял кепочку и улыбнулся знаменитой ленинской улыбкой.

 

…В особняке все уже собрались, и двери в конференц-зал были распахнуты настежь. Председатель и обещанная им трехлитровая бутыль виски находились во главе гигантского овального стола. Председатель походил на средней величины медведя. По кругу расположились представители прозаической и поэтической секций; между ними чужеродными вкраплениями казались немногочисленные журналисты, для поднятия статуса именовавшие себя публицистами. Также присутствовали несколько приглашенных гостей из-за рубежа, и среди них – две экзальтированные дамы неопределенного возраста, безостановочно щелкавшие фотоаппаратами и снимавшие происходившее на видеокамеры. Председатель щурился от вспышек и нехотя занюхивал виски маринованным огурцом.

 

От вашего стола – к нашему, – непонятно проворчал он, увидев меня и, медленным движением нацедив стакан янтарной жидкости, с большой скоростью двинул его ко мне по полированной поверхности стола. Я протянул руку навстречу, но одна из экзальтированных дам успела перехватить стакан раньше и с поклоном поднесла его мне. Я вежливо поблагодарил и поднял стакан, салютуя Председателю.

 

– Так, – рявкнул он и замолчал, делая странные движения щеками. Он очень походил на отца Кабани из известной повести Стругацких.

– Сегодня у нас два пункта в плане, – проворчал он. – Прием в нашу Пьяную Берлогу, сиречь Эс-Пэ, этого вот задохлика, – он кивнул в мою сторону, – и еще кое-что. Кое-что будет потом; а пока официально сообщаю присутствующим, что члены приемной комиссии с его творчеством ознакомились и тайным голосованием проголосовали "за". Хорошо пишет, стервец, но много выпить не может, только пишет о том, что, якобы, может. Отнесем это за счет художественного вымысла, что в литературе вообще иногда позволительно. Прошу занести мои слова в протокол. Поздравляю, Мишаня. Вот тебе этот… членский билет. Секретарь, выдайте ему членский билет. Взял?.. Хорошо. Так, а теперь немедленно уплати членские взносы за год вперед. Секретарь, дайте ему ручку. По этому поводу предлагаю немедленно выпить.

 

Все захлопали, а экзальтированные дамы неопределенного возраста принялись фотографировать меня со вспышкой. Я держал одной рукой стакан, другую руку, раскланиваясь, прижимал к сердцу; членский билет я держал в зубах. Так меня и снимали.

 

– Очень хорошо, – проворчал Председатель, понаблюдав за этим немного. – Фотографии эти в дело пойдут, Фаня их сейчас обработает и в Пен-клуб перешлет. У них там и не такое хранится.

– Не надо меня в Пен-клуб, – испугался я.

– А тебя никто туда пока что и не приглашал, – возразил он. – Это снимки твои будут там храниться в архиве, на всякий случай. А вот уж потом, если ты когда-нибудь получишь их приглашение и станешь их членом, тогда они фотки и вытащат на свет Божий и опубликуют, как редкость. Это типа дружеской шутки братьев-писателей. Это ничего, это нормально; а я вот, когда меня снимали, вообще под столом без штанов валялся в обнимку с бутылкой, а когда стал членом Пен-клуба, они это фото на Божий свет на всеобщее обозрение как раз и извлекли. И ничего. Всем понравилось, особенно англоязычным. О-о, сказали, это настоящий русский шик. Ну, они-то, ясное дело, сами так не могут со времен покойного Лондона, царствие ему небесное.

 

Ну хорошо. С этим разобрались. Теперь мы будем слушать новые произведения старых авторов, а ты пока что – сиди, не отвлекайся, и вот тебе первое официальное творческое поручение. Прочти эту вот коротенькую рукопись и скоренько напиши маленькую на нее рецензию. Прямо здесь, не сходя с места. Мы ее потом к делу подошьем. Так, а теперь вернемся к нашим баранам и займемся делом. Выпивать будем по очереди и очень постепенно. По Дерибасовской гуляют постепенно, вы помните этот старый одесский анекдот?.. Так. К делу, товарищи. Уже ночь на дворе, а у нас еще ни в одном глазу.

 

И все занялись своим делом. Одни стали читать стихи, очерки и рассказы, другие – слушать их и обсуждать, а я принялся за рукопись. Сначала я никак не мог сосредоточиться, потому что вокруг гудели голоса, и еще потому, что я, возбужденный неожиданно ласковым приемом, все время нервно щупал в нагрудном кармане корочки выданного мне удостоверения, придающего мне новый статус. Потом я заткнул уши и начал читать внимательно.

 

"День был на редкость ясным, а океан – спокойным и доброжелательным. Никогда до сей поры ей не приходилось встречаться с живыми ангелами. Из недр живота вспорхнул крик ужаса, но голова постепенно обретала привычную способность думать. Было отчего потерять голову, и она потеряла ее".

 

Я крякнул и перевернул страницу.

 

"…Над городом летела хохочущая голова. Она хохотала безумно, она предвидела ВСЁ. Внизу корчились в аду человечки, горели города, переворачивались пирамиды, и радостно сиял Армагеддон. Голова эсхатологически ухмыльнулась и плюнула вниз".

 

Я плюнул на рукопись и стал прислушиваться к происходящему в зале.

 

Маленький человечек с огромной, взлохмаченной, как веник, бородой, в черном, наглухо застегнутом, несмотря на жару, пиджаке читал, размахивая руками, что-то необычайно экспрессивное, судя по тексту – статью для газеты. Изо рта человечка летели розовые слюни, он топал ногою в такт строчкам. Мне показалось, что только ему, единственному из присутствовавших, в этих строках слышен некий ритм, некая чудовищная мелодия, доступная лишь одному на свете человеку - творцу любого, совершенно неважно даже какого произведения.

В статье говорилось о чем-то необычайно важном, о сиюминутности, переходящей в вечность и наоборот, об абстрактных врагах и конкретных друзьях, которые оказывались предателями, как только достигали вершин гипотетической власти. Как я ни прислушивался, я никак не мог понять, о чем именно идет речь. Суть ускользала от меня. С большим трудом, в конце концов, я сообразил, что эта статья аллегорически бичует язвы современного общественного устройства и призывает к свержению законного правительства – "этих дамокловых домкратов и прислужников гнилого либерализма в его американской формации эпохи тираннозавров".

 

Все внимали, опустив головы. Председатель вздыхал, крутил в руках карандаш и смотрел в окно. Голос чтеца то взмывал под облака и обретал сходство с визгом режущего стекло металла, то падал куда-то ниже плинтуса и рычал, и с каждым оборотом его речи мой желудок то взлетал, то опускался, как во время морской качки. Я постарался абстрагироваться и от голоса, и от содержания материала, и быстро задремал под уныло-угрожающий речитатив. Внезапно что-то знакомое из произнесенного автором диссонансом мелькнуло у меня в сознании. Я встрепенулся и поднял голову.

 

"…Метагалактики – это вам не экспонаты павильонов ВДНХ!" – вскричал чтец и для подкрепления этой ценной своей мысли изо всех сил топнул ногой. Я открыл рот. Я вспомнил. Чтец не снижал темпа:

–…Как писал герой романов советского времени профессор Выбегайло…

 

– Выбегалло, – машинально  сказал я на весь зал, и все повернули головы в мою сторону. Я сконфузился. Чтец остановился, как будто ему на всем бегу дали под дых, запутался и гневно посмотрел на меня. Он нервно скомкал оставшиеся листки и сел, оттягивая галстук на шее, с вызовом глядя по сторонам. Председатель из-под стола показал мне большой палец и благодарно подмигнул, а потом встал, откашлялся и произнес:

– Поблагодарим нашего дорогого Сан Саныча за интереснейший материал, который, безусловно, когда-нибудь займет видное, одному лишь ему причитающееся место в кладезях отечественной журналистики. С моей же стороны, могу заверить, что наш Союз никоим образом нигде эту ахинею не напечатает, и что очередная – седьмая, если не ошибаюсь – просьба нашего дорогого Сан Саныча о принятии его в члены Союза отклоняется категорически. Вопросы есть? Вопросов нет.

 

Он сел, а Сан Саныч, наоборот, встал. Ни на кого не глядя, оттягивая на горле душивший его галстук, мерным, почти солдатским шагом он вышел за дверь. Эк он его, ошеломленно подумал я. Неужели нужно было вот так… прилюдно?.. Ну, сказал бы ему потом, тет-а-тет…

– А почему это нужно было бы говорить ему тет-а-тет? – словно прочитав мои мысли, спокойно сказал Председатель. – Он ведь не тет-а-тет принес нам эти вирши, и не тет-а-тет он читал их членам приемной комиссии, хотя мы и предлагали ему воздержаться от публичного чтения. Он не согласился. Он желал иметь массированного слушателя. Причем в седьмой раз, заметьте. Ну и вот… – Он развел руками и вздохнул. – Давайте выпьем водки, вот что.

 

Все оживились, задвигали под столом ногами и стали доставать пластиковые стаканчики и закуску.

– Вообще же, – произнес рядом со мной голос известного прозаика, живущего в горах над Мертвым морем, – нужно носить с собой записную книжечку, и все такие перлы туда походя записывать. А то потом забудется. Так и Губерман советует…

Я с готовностью покивал головой. Точно, точно, Губерман советует именно так. У него в ящиках стола скопилось штук четыреста таких книжечек, он без них, как без рук.

–…Как это у него было?.. "Тираннозавры эпохи либеральных джунглей?.." Черт, опять забыл. Вот видите. Ускользает, как дурной сон. Ну, ладно…

– И анекдоты нужно записывать, и смешные случаи, и чьи-то афоризмы, и просто словосочетания, – авось потом пригодится!.. – прижимая кулачки к груди, убежденно сказала маленькая седая поэтесса, сидевшая справа от меня, и все с ней согласились.

– Даже если ни к чему, даже если сущая ерунда, даже если бред сивой кобылы, все равно хорошо записать, на всякий случай, – сказал Председатель. – Вот я помню случай из моего детства. Не случай даже, а просто фразу одноклассника, я ее записал, хотя и так на всю жизнь запомнил. Это в пятом классе было, кажется, на Сретенке. Как же это… Вот:

"–…Сегодня заглянул Тане Сергеевой под юбку. Какая она там ду-у-ура!"

 

Все засмеялись.

– А я слышала фразу в магазине, лет сорок назад! – радостным, пронзительным голосом заверещала поэтесса, сидевшая слева. – Продавщица крикнула через головы покупателей: "Касса! Перебейте мужчине яйца на яичный порошок!" Такая чушь, а все равно смешновато… Может, и пригодится кому-нибудь. Какому-нибудь Задорнову…

Все согласно покивали головами, улыбаясь.

 

И неожиданно, в первый раз за вечер, я почувствовал себя уютно. В своей тарелке почувствовал я себя. Я выпил водки и вспомнил стихи советского поэта Жени Гегемона, моего почти сверстника. Он до старости ходил в юных поэтах в коротких штанишках, был добродушен, безусловно предан власти и бесчисленно награждаем за эту преданность премиями по итогам разных поэтических состязаний, устраивавшихся ЦК Комсомола. Книжки его стихов расходились чудовищными тиражами. От этих стихов плакали и комсомольцы, и члены партии, и просто беспартийные сочувствующие. Я откашлялся и процитировал:

 

"Как туркмен, сижу в халате,

Ловко семечки грызу.

В городке Кызыл-Арвате

Доит женщина козу.

 

Выпью пива в павильоне,

Съем тараньи потроха.

Плачь, коза, в своем загоне!

Дай туркменке молока!"

 

Да-а-а, – сказал сидевший в дальнем углу журналист, – это, конечно, да-а

А по-моему, очень даже романтично!.. – прощебетала поэтесса слева. – Туркмения, коза, пиво… и женщина. В общем, это читается, как подстрочник, конечно. Вот если бы дать этот, с позволения сказать, текст профессионалу-переводчику типа Тарковского-старшего, он бы живо перевернул его в дивное стихотворение, и опубликовал его как перевод с туркменского. И никто не был бы в обиде, даже сам автор. Потому что автор не узнал бы это стихотворение…

 

Все помолчали.

А между прочим, Сан Саныч – это еще ничего, – обращаясь ко мне, сказал престарелый публицист, сидевший напротив. – Вот иногда сюда заглядывает такой Петр Петрович… Его никто не хочет печатать, и поэтому все свои романы-трилогии он издает за собственный счет. Он настоящий бессребреник и мученик прозы. Его совершенно невозможно читать, и поэтому его никто не читает; книжки его лежат во всех магазинах отсюда и до Огненной Земли невостребованными; но Петр Петрович не унывает и продолжает писать. Он пишет тысячестраничные романы с многотомным продолжением о том, как, являясь телепатом, он развенчал шпионскую сеть КГБ в Швеции…

– Да?.. – спросил я, потому что нужно было что-то спросить.

– Да, – грустно кивнул публицист. – И все романы заканчиваются одним и тем же – все советские шпионы кончают самоубийством от раскаяния.

– Кошмар, – искренне сказал я.

– Главное, – сказал Председатель, – непонятно, зачем он сюда ходит, раз он телепат…

– Так ты же сам его не гонишь, – сказал поэт справа. – Тебе же его жалко. Понимаете, Миша, – обернулся он ко мне, – Председателю его жалко, и всем нам немного тоже: он старый, тихий, одинокий и очень вежливый. Ему надо выговориться, и сюда он приходит читать выдержки из еще неопубликованных трилогий… Только вот выдержки эти по объему превышают чью-нибудь повесть. Он даже не просит принять его в члены Союза… Грустно всё это.

 

– Да, – сказал Председатель, – а что это мы всё о грустном? Вот у Верочки скоро выходит новый сборник стихотворений, давайте попросим ее почитать что-нибудь из нового… Верочка, пожалуйста.

 

Я насторожился, но Верочкины стихи оказались неожиданно хорошими.

 

Было много а осталось мало времени

помедлить бы да где там

обманула всех никем не стала

вопреки прогнозам и приметам

обманула всех никем не стала

ни ученым ни поэтом

но со мною старики и дети

старики на том помянут свете

дети может вспомнят и на этом

 

* * *

 

перестала быть молодой и доброй

веселой и щедрой быть перестала

вот и бредешь со своею торбой

не с сумой пока да разницы мало

разучилась прощать и уже не надо

чтоб другие прощали

и только рада

ветру теплому запаху леса и сада

листопада касанию и снегопада

 

Я схватил ручку и стал записывать прыгающим пьяным почерком:

 

беды кусочки счастья

запутано странно криво

а внучку назвали Настей

а бабушку звали Рива

 

ну а внучке Насти какое

дадут через годы имя

господи да хоть какое

только была б она

внучка

 

* * *

 

я удаляю ваш портрет

я нажимаю на "delete"

к чему нам длить весь этот бред

а сердце глупое болит

 

Я встал, стараясь держаться максимально прямо и не качаться, обошел стол и поцеловал Верочке руку.

 

Потом неопубликованные пока стихи читал Володя, и они мне понравились тоже.

 

Неспешно солнце садится в море,

И тени тянутся в никуда,

И все-то спорят в нестройном хоре

Закат, и музыка, и вода.

 

За лесом – спрятанная эстрада,

Откуда звуков идет волна.

Не хочешь слушать ее? Не надо,

Она и так уже не слышна.

 

Но мы остались на том концерте,

Что нас кружил и сводил с ума,

И научил не бояться смерти,

Когда неслышно приходит тьма.

 

Потом еще несколько авторов читали свои новые стихи, рассказы и зарисовки, и следовал дружески-беспощадный разбор текстов. Авторы спорили, краснели, но не обижались, а после – брали ручки и карандаши и записывали замечания. Председатель брал тексты на слух и потом бил точно в цель, и всегда по делу, а я мимоходом подумал с уважением – да, это действительно профессионал, и вспомнил, что он еще в начале семидесятых руководил в Москве несколькими литературными студиями.

 

Вспоминали и чужие стихи, читали их вслух и спорили, отчего так писать вовек не получалось у таких, как Женя Гегемон, не к ночи будь помянут.

С Председателем мы из разных поколений, но страсть одна: читаем любимые строки – он начинает строфу, я продолжаю, словно одновременно вспрыгиваем на ходу в летящий на передовую поэтический эшелон.

Почему-то в этот раз больше всего нам вспоминалась военная тематика.

 

"Если я не вернусь, дорогая, /нежным письмам моим не внемля, /не подумай, что это – другая./ Это значит… сырая земля".

"Я не помню, сутки или десять /мы не спим, теряя счет ночам. /Вы в похожей на Мадрид Одессе/ пожелайте счастья москвичам".

"Бой был коротким. А потом/ глушили водку ледяную,/ и выковыривал ножом/ из-под ногтей я кровь чужую".

"В этом зареве ветровом/ выбор был небольшой,/ но лучше прийти с пустым рукавом,/ чем с пустой душой".

 

У меня сжало горло. Председатель грустно сказал:

– Никому не в обиду, не в упрек – но отчего сегодня у нас, в Израиле, когда идет война – между прочим, и Отечественная, и Священная – нет таких строк обжигающих?.. Или я просто не расслышал...

 

Потом мы допили водку и виски, а дамы – вино; мы дожевали взятые из дома бутерброды и вялые соленые огурцы, попрощались до следующего заседания и разошлись. Было уже поздно.

Я шел по затихающему Иерусалиму и читал про себя запомнившиеся Володины строчки:

 

Над городом в час заката

Негаданно-желтый свет.

И вот я иду куда-то,

И мне восемнадцать лет.

Латиница на афишах,

В театрах идет игра,

И на черепичных крышах

Узорные флюгера.

Конечно, дымок камина,

Конечно, почти Париж,

И запах кофе и тмина,

И за переулком тишь.

И в этом пейзаже мнимом

Я что-то изображал.

Но все ж европейским дымом

Тогда я и впрямь дышал.

Сейчас я пройду по краю

Заката из дома в дом,

И главного не узнаю –

Что будет со мной потом.

 

Я приехал домой, когда на небе загорелись звезды, и позвонил Губерману, который ни в каких творческих объединениях не состоит, и рассказал ему об этом вечере. Слушай, а корочки эти для тебя так много значит? – смешливо спросил он. – Это приятно, спору нет, но есть ведь дела и поважнее. Люди там хорошие, но ты встречайся с ними, окрыляйся и выпивай не в ущерб семье. Я, правда, сам понял это, только когда состарился… Вон, у тебя дочка растет. Ты это… давай пиши, конечно, и ее воспитывай. Это поважнее корочек будет…

 

Я согласился с ним и тут же, забыв обо всем, стал рассказывать о дочке, – что она вот сейчас в Чикаго, а там, говорят, жара стоит страшная, а Софа, небось, по беспечности не надевает ей панамку, и я боюсь, что ей напечёт…

Он терпеливо выслушал меня, а потом поздравил – не с корочками, а, как он выразился, со вступлением в период мудрости, которой всё до лампочки и по хую, лишь бы были здоровы дети.

 

 

(В рассказе цитируются стихи, в частности, участников Содружества русскоязычных писателей Израиля Ирины Рувинской и Владимира Френкеля

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад