Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

В кружении вечном

 

Мир создан для того, чтобы завершиться хорошей книгой.

(Малларме)



Зимой, когда "ощущение жизни как ненужной шелухи" берет верх, я иду на эти встречи с особенным удовольствием. Я поднимаюсь на третий этаж изящного особняка, где проходят наши посиделки, уже заранее похлопывая себя по карманам в поисках карандаша и листов бумаги.

У меня был знакомый художник, большой специалист по авангардистской литературе семидесятых годов прошлого века, мы часто спорили с ним до хрипоты; я помню, он говорил мне, что любое зафиксированное его душой явление имеет для него, художника, прямую ассоциацию с картиной своеобразную проекцию бытия на скан, как выражаются теперь новые авангардисты, к которым мой приятель, к счастью, не имеет отношения ни в плане мировосприятия, ни в отношении таланта.


Я представляю себе наши двух-трехчасовые встречи два раза в месяц в виде такой картинки: маленький черный четырехугольник, тьма, уходящая вдаль, за невидимые почти холмы, и еле заметная искорка свечи на плоской вершине, оберегаемая осторожной ладонью от ветра. Чем страшнее, тоскливее, безнадежнее жизнь вокруг нас, здесь и сейчас, тем острее ощущение присутствия вечности

Ничего не зная о вечности, я снова и снова пытаюсь зафиксировать моменты соприкосновения с ней.

Но на этот раз я ничего не записал. Ни в записную книжку, ни на отдельных листах бумаги, которые мне услужливо сунули под локоть. Мы говорили о ситуации с Гришей Трестманом, ничего общего с литературой не имеющей; Было предложено написать совместное письмо в Гришину защиту, за подписями всех участников Содружества, и отправить его заказной почтой премьер-министру и юридическому советнику правительства, с указанием адресов и паспортных данных всех подписантов. "Не царское это дело", бормотал растроганный Гриша, "не тратьте вы время и силы на этих уродов... спасибо, дорогие..."


Все, кроме меня, выпили и закусили. Я замечаю, что всякий раз, когда по какой-то причине мне нельзя выпить, на столе немедленно появляются "икра, балычок, не какой-нибудь КВ-коньячок". Воспринимая это как божье испытание, я держался стоически. Всем наливал, предупредительно накладывал тарелки салатов, маслин, сооружал трехэтажные бутерброды и, бегая вокруг стола, предлагал их дамам. Когда писатели и поэты выпивали рюмку, я крякал за них. Мне сказали, что у меня нехорошо блестят глаза. Я ответил на это, что в воспоминаниях Влади о Высоцком есть такой момент: когда поэт сидел подшитый, то заказывал Марине пантагрюэлевские ужины, созывал армады гостей, всех угощал, всем наливал, и от этого как бы приобщался к блаженному ощущению бражничества. Бедный, сочувственно сказала Дина, одобрительно нюхая рюмку рябиновой настойки, ну ничего, потом как-нибудь... наверстаешь. Очень вкусные огурцы кто-то принес, сказал Председатель, кто их солил? Моя жена, с готовностью сказал я. Пусть солит и дальше, распорядился он, и пусть больше кладет укропа и чеснока. За это мы нальем ей лишний стакан, если она когда-нибудь соизволит почтить наше собрание своим присутствием. Моя жена не пьет, с горечью ответил я. Совсем. Это очень осмотрительно с ее стороны, покачал головой он, имея такого мужа, она должна уметь держать марку. Именно таким образом в России спивались многие жены порядочных писателей стараясь приобщиться к искусству, они пытались быть рядом с мужьями, чтобы поддержать их в нужную минуту, слиться с ними, так сказать, духовно... Поскольку же порядочный литератор не может сесть за письменный стол, не приняв сто граммов, то их верные пенелопы спивались как свиньи... О чем это я?

Не знаю, сказал я, мне мою жену даже представить себе трудно спившейся как свинья. И вообще, она из местечка, там не было принято квасить, как в больших городах.

Да, традиция, кивнул головой Председатель, это потому что они там не успели ассимилироваться; это мы в Москве и Питере ассимилировались, и в некоторых вопросах, как вот в этом, даже переплюнули коренное население.

Не говори за всех, сказал Копелиович, я вырос в Харькове, и все равно не пил и не пью...

Тогда налейте ему газировки, распорядился Председатель, больно же смотреть на человека, как он мучается.

Я не мучаюсь, возразил литературный критик, я просто не пью.

Я помню, сказал из угла мрачный Миша Кравцов (прекрасный, между прочим, переводчик классической древнееврейской поэзии, я его раньше просто читал, а потом познакомился и уже лично слушал, так, знаете и зачитаешься, и заслушаешься), я помню, как Миша Светлов раз стоял при выходе из ресторана ЦДЛ, под дождем, и плакал. Он говорил: "ну, что они хотят от нас? мы уже и пьем, как они..."

А к вопросу о спиваемости преданных пенелоп, подал голос Ханан, я помню, что стало с Нюшей Галич; она лет двадцать держалась во время застолий, которые Саша устраивал, ее передергивало от одного вида спирта, она говорила "как можно пить эту гадость?!" а потом спилась полностью, в одночасье, а когда они уехали, то в Париже Саше пришлось поместить ее в психушку...

Почтенное собрание приуныло. Многие, особенно москвичи старшего поколения, видимо, вспомнили Нюшу Галич, о которой я только читал в воспоминаниях Нагибина.

Так, сказала Дина, посмотрев на часы, что у нас дальше в программе?

Дальше у нас в программе я, поспешно сказал свежий и румяный, непьющий и некурящий поэт Боря С.

Положив локти на стол, терзая в углу рта спичку, трезвый и злой, я смотрел на него. Во мне рождалось тоскливое недоумение. Почему активные кандидаты в официально признанные гении так берегут свое здоровье?
Трудно иметь дело с человеком, действительно искренне и безо всякого юмора полагающим себя мэтром, особенно когда такого человека окружают настоящие мэтры,

Боря хороший человек. Он порядочен и внимателен к окружающим когда  окружающие готовы нахлобучить ему на голову лавровый венок. У него действительно есть неплохие стихи. То есть это я так полагаю, что они неплохи; не будучи поэтом, я подхожу к стихам с точки зрения простого читателя.


На этот раз Боря решил нас приятно удивить: он принес не стихи, а эссе. Эссе под названием "Стёб в поэзии Бродского". Я не буду цитировать это эссе: во-первых, как я уже сказал, на этом вечере я ничего не записывал, во-вторых, одно только вступление настроило меня против того, чтобы слушать основную часть, и я, деликатно отвернув от чтеца голову, стал пялиться на рыжие волосы моей соседки.

Я, кажется, приобрел себе недоброжелателя в лице поэта, оказавшегося эссеистом: при обсуждении я сказал, что агрессивно-восторженный тон вступления  априори отторгает слушателя (читателя) от текста.


Что такое стёб? деликатно наклонившись к моему уху, тихо спросила Рита М., классик переводов русской поэзии для детей на современный иврит. Рита наш ветеран; она живет в Хайфе с того самого дня, когда летом 1939 года рыбачья лодка греческих контрабандистов, переполненная нелегальными беженцами из Европы, причалила к песчаным дюнам южнее города, и пассажиры, озираясь по сторонам не натолкнуться бы на британский патруль стали передавать с рук на руки детей, вынося их на берег. Одним из тех детей была Рита.


...Что такое стёб? Какова этимология этого выражения?

Я не стал объяснять Рите настоящую этимологию этого выражения, а ограничился только довольно неопределенной характеристикой жаргонизма "издевательский юмор, дружеское подтрунивание, недружественная издевка".
Хм, сказала Рита, с большим сомнением глядя сквозь лорнет на эссеиста.


Председатель сопел и исподлобья смотрел на чтеца: тот, совершенно невольно, обидел его, заявив в самом начале, что "человек, не признающий абсолютного гения Бродского, как последнего величайшего поэта второй половины двадцатого века, не существует для меня ни как автор, ни как личность".
Ничего не имея против гения Бродского, но ни капли не опасаясь того, что они попадут в обойму не признаваемых чтецом ни как авторы, ни как личности, сидевшие по кругу участники Содружества продемонстрировали при обсуждении такой уровень пилотажа, что я сильно пожалел, что настроился в этот вечер ничего не записывать.


Румяный поэт, оказавшийся эссеистом, сник, а потом с дрожью в голосе сказал почему-то именно мне, что обвинения против него очень сильны, особенно вот это "агрессивно-восторженный тон" повествования. Я попытался объяснить, что не имею ничего ни против Бродского, ни против него самого, а наоборот сокрушаюсь, что отныне не буду существовать для него ни как автор, ни как личность... Вероятно, непьющий и некурящий поэт принял это за издевку, потому что в перерыве, когда все отправились на лестницу курить, подчеркнуто вежливо попрощавшись, ушел домой.


Я вовсе не хотел его обидеть, сказал я, выглядывая из окна и провожая взглядом быстро удалявшуюся фигуру, меня просто раздражает такая безапелляционность в суждениях... Что это такое, в самом деле...

Старик, сказал Гриша Трестман, хлопнув меня по плечу, ты напрасно огорчаешься. Ты все правильно сказал. Его обида на точность формулировки есть твоя медаль и праздник, который всегда с тобой.

Гриша без пяти минут узник Сиона выражается несколько витиевато, особенно когда выпьет. Я весь вечер не пил. Мне пришло в голову, что, на самом деле, мое неудовольствие от невозможности выпить и послужило причиной творческого конфликта.

Когда мы вернулись в зал, то увидели, что наши поэты окружили Председателя; он отбивался.


Поэты говорили о том, что нельзя принимать в Содружество всех подряд, из-за двух-трех более или менее стоящих стихотворений или рассказов, от этого падает профессионализм обсуждений, и присутствующие вынуждены сидеть и слушать излияния безнадежнейших графоманов, вместо того чтобы всерьез говорить о литературе.

Сперва он писал не очень, а потом стал постепенно писать немножечко получше! кричал Председатель. Поэтому я и решил его принять в Союз, пусть мальчик учится...

Ну да, ну да, язвительно говорил Володя Ханан. Сперва он писал ужасную графоманию, а потом приподнялся на уровень и стал писать не ужасную, а простую графоманию. И это, конечно, причина, чтобы принимать его в союз писателей. Он теперь ходит и всем говорит: "я писатель". И смотрит на слушателей со значением.


Я вообще не понимаю, как можно говорить о себе "писатель", сказал Игорь Городецкий. "Литератор" куда ни шло... Я помню, как в шестидесятых из-за этого на одном квартирнике пробежала черная кошка между Галичем и Окуджавой, которые, вообще-то говоря, очень всегда дружили. Саша, сидя там за накрытым столом, по какому-то поводу сказал: "я поэт..." А Булат ему возразил: "как это? Как можно сказать о себе такое? Я не понимаю... Можно сказать "я пишу стихи..."

Председатель молча отдувался.


Короче говоря, сказала Дина, если мы сходу, за одну-две более-менее приличные вещи, будем принимать человека с улицы в официальные члены Содружества, с корочками и статусом, то рискуем довольно скоро превратиться в подобие воспитательного литкружка при Дворце пионеров, куда всякий школьник понесет свои вирши...

М-да, сказал Председатель и посмотрел на меня. Я немного испугался. Меня не в первый раз посетила мысль, что я попал в союз писателей случайно такие  известные, признанные люди собрались вокруг, и меня по недоразумению держат за своего...

Мыша, сказал Председатель, не отрывая от меня пристального взгляда, обязательно скажи жене на будущее, чтобы, когда засаливает огурцы, клала в банку больше укропа и чеснока.

Хорошо, с облегчением ответил я.


Я, как самый трезвый на собрании, принялся убирать со стола. Поэтессы, щебеча, помогали мне складывать пластиковые тарелки в мешок. Председатель грузно восседал во главе стола, глядя прямо перед собой. Несмотря на опустошенную литровую бутылку "Александроффа", стоявшую напротив, лицо его было серым, как оберточная бумага, лишь набрякшие веки налились нездоровой краснотой.

Все понемногу разошлись. Миша Копелиович поехал домой, на тихую улочку в Маале-Адумим - заканчивать статью, которая прогремит завтра во всей русскоязычной прессе в стране и за рубежом. Рита поехала в центр города подписывать договор с московским издательством на выпуск очередного романа; профессиональная критика в далекой России уже хищно клубилась и точила перья, чтобы и на этот раз, готовясь проклясть модернизм автора, вместо этого, неожиданно для самой себя произнести благословение. Володя отправился к друзьям по поэтическому цеху, снявшим на вечер зал ресторана, чтобы отпраздновать выход в свет в Веллингтоне десятую книгу его, Володиных, стихов... Где-то в ночи, хмурясь и кусая ногти, колотила по клавишам домашнего компьютера Дина Рубина, и Губерман дремал в кресле самолета, уносившего его на встречу с восторженными почитателями в Иркутске, Денвере или Монтевидео.
Миша Кравцов, раньше всех нас добравшись до дома, сидел за письменным столом, пытаясь сосредоточиться на вычитывании гранок со своими переводами со старохалдейского на идиш; за стенкой глуховатая жена на полную громкость включила новости по телевизору, и Миша затыкал уши, напрасно пытаясь мысленно убежать в развалины древних городов Месопотамии от подробностей очередного произошедшего у нас теракта.

Я закончил убирать со стола, расставил стулья, открыл окна. Председатель, по-прежнему сидя в кресле, глядел прямо перед собой в стену. Я подошел и остановился рядом. Со стуком упала знаменитая палка красного дерева с золотым набалдашником, прислоненная к креслу. Председатель вздрогнул, очнулся и стал выбираться из кресла. Я нагнулся, поднял палку и подал ему. Мы вышли на улицу. Я придерживал шаг. Грузно ковыляя, опираясь на палку, Председатель тащился по тротуару вдоль фонарей. Он что-то бормотал. Я прислушался: "Господи... должен же быть какой-то ответ, какой-нибудь знак... Нельзя же так... вечно".

Мимо прошла компания развеселых чернокожих подростков, жуя жвачку и болтая на скверно выученном иврите.


Мыша, сказал он, слушай. Вот если бы ты оказался в лагере лет на десять, и тебе предложили бы на выбор: жить в общем бараке или сидеть в одиночке, то на что бы ты согласился?

В одиночке, не колеблясь ни секунды, отрапортовал я.

Бравый солдат Швейк... проворчал Председатель. Я тоже.

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад