Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

Поэма без героя

 

I

Жди с утра дурную весть...
Солнца не было, и нету,
Если даже солнце есть.



С утра я бродил по офису, загребая ногами. Трудно не загребать ногами наутро после наших собраний. Я зашел в кабинет главного архивного консультанта. Консультантши. Консула... ик... консультантшу зовут Симон, и она родом из Страсбурга. Она сорок лет живет в Вечном городе, и акцент ее почти незаметен. А мне вот на акцент плевать. На мой акцент. У меня всякий акцент заменяет шлейф вчерашнего перегара. Как дымовая завеса. Как хроника пикирующего бомбардировщика. Я зашел в кабинет и, икая, попросил конверт среднего размера. Лучше даже два конверта.   Я не обратил внимания, что Симон разговаривала с директрисой. Я никогда не обращаю внимания на такие мелочи. Я русский человек, я полярный медведь, как зовут меня у нас на работе; я бравирую этим, я вхожу туда, где мне надо. То есть куда мне надо. И беру то, что мне надо.


Симон разговаривала с директрисой о том, что сербы вчера выдали Караджича Гаагскому трибуналу, чтобы им позволили влиться в Евросоюз. Мне безразлично, что думает по этому поводу директриса. Я вперся в кабинет и сказал, что мне нужен конверт, и что сербское правительство – полное говно. Как и наше. Дай конверт, сука! Желеман шпа сис жур, бля!


– Ну, у тебя и прононс, Мойшеле, – сказала она, морща аристократический нос. – На тебе конверт. Даже два конверта. Только уйди, чтобы я не нюхала вчерашнюю водку, удивляюсь, как вы можете ее пить денно и нощно. Я поражаюсь вам. И восхищаюсь вами. Мы с мужем тоже пьем за обедом, но только вино. Вот если бы ты был моим мужем...

Если бы я был твоим мужем, я бы повесился, – процитировал я старый фильм в буквальном переводе на иврит. Цитату в переводе, а не фильм, конечно. Но это и так ясно.

Мне многое сходит с рук. Я – русский медведь.

И ушел в комнату заклеивать конверт.


 Гриша Трестман  принес вчера на собрание свою новую поэму в шикарном издании. Дай мне! – говорю. – На. – И я пожалел, что не попросил больше. Дайте два! - процитировал я фразу от Кисы, предводителя уездного дворянства. – Ну, на тебе два...

 
Поэма называется "Голем, или проклятие Фауста". Гриша – хороший поэт и человек с чувством юмора. Пока я с ним препирался насчет автографов, и жал руку, и поздравлял, и пока Сан Саныч вертелся под локтем – всё любопытствовал, к кому это Гриша лезет со своей любовью, – я пропустил самое главное, ради чего и пришел на этот вечер. Меня Сан Саныч всё время отвлекал. Он выразил живейшее неудовольствие, что в цикле "Литераторские мостки" я называю его Сан Санычем. Это типа пароля, втолковывал я ему, чтобы тебя не узнали... Но он был не согласен. Не согласен он! Я, сказал он, выпучивая глаза и теребя бороду, не согласен. Тогда уже лучше назови меня Искандером Сулеймановичем, что ли. Хорошо, сказал я успокаивающе, обязательно.

На том и порешили.


В зале читал стихи Миша Голкер из Лондона, дружбан Володи Ханана, который его на вечер заманил в качестве почетного гостя. Мне стихи этого дружбана не очень понравились, а сам дружбан не понравился совсем.

Стихи – крепкие. На профессиональном уровне, как говорит Председатель. Но – не очень понравились. Когда чтец закончил декламацию, наступила пора рецензентов. Лучше всех выразился Сан Саныч. То есть Искандер Сулейманович. Он сказал... я забыл, что он сказал. Было очень много крепких, горячительных напитков потому что. Было три литра водки, причем один литр принес лично я, и еще было бутылок десять вина. Я же и закуску принес. Вот люди эти писатели! Все приносят выпивку, а о закуске никто никогда не позаботится, даже дамы. Дамы пьют не хуже нас, но косеют вдвое быстрее. Это даже забавно, как они косеют. Я бы записал, что там творилось, но на этот раз я не взял бумаги, а Председатель предусмотрительно спрятал от меня свой "паркер" с золотым пером. А я не желаю записывать перлы иначе как его золотым пером. И вот он спрятал "паркер", и я из гордости не стал ничего записывать. Пусть знает!


– Чего – "пусть знает"? – спросил Сулейманович. Я говорил вслух, перебивая рецензентов на Лондонского гостя.

– Пусть знает, как не давать мне паркера, – объяснил я. – Пусть этот вечер не будет запечатлен в истории литературы. И пусть всем будет обидно.

Тогда Сулейманович вытащил замусоленный карандаш и дружелюбно протянул его мне. Но я не взял. Из гордости.


Лондонский гость мне совсем не понравился, но я об этом уже говорил. Понимаете, есть такая разновидность талантливых интеллигентов, которые, будучи страшно нежными натурами, все время шумят, хохмят и хамят, оправдывая себя перед присутствующими, и всех называют "отцами" и "стариками". Это относится к поколению шестидесятников в значительной степени. Это такие люди... я бы сказал, советские антисоветские люди. Это ментальность такая. Я и сам такой. Советская власть уже давно почила в бозе, а они всё по привычке пребывают в шестидесятых, ну, максимум в семидесятых, и весь мир меряют аршином тех времен. Это неплохо местами, но надо и меру знать.

Миша Голкер жил в Иерусалиме когда-то, а потом уехал в Лондон. И вот он оправдывается перед присутствующими. Он, может, и сам не понимает, что оправдывается, но ведь это факт. Ему неудобно, неловко, он ёжится, что уехал из этого прокаленного солнцем города, от арабов, терактов и войн, в сытый, спокойный, благополучный Альбион. Никто его в этом не винит, но он всё равно ёжится. Это такой комплекс – раскаяние за несовершенные грехи. Априори.

Я часто встречаю этот комплекс у бывших советских евреев, которые уехали в Германию.

 

И вот гость, показывая, что он с нами – не телом, так душой – объясняет, какое говно эта Англия. Англичан он называет аборигенами и англососами, и две дамы, с которыми он пришел на вечер, преданно смотрят ему в рот, и фотографируют всех присутствующих, и даже снимают на видеокамеру. Чтобы потом показывать в Лондоне англососам, надо полагать. Мне это сразу не понравилось. И стихи не очень понравились, и про англососов. Я начал вертеться, вздыхать и ерошить волосы. Сперва я ерошил волосы сам себе, а потом – Сан Санычу Ибрагиму Сулеймановичу. Он тоже был не очень доволен, и тоже всё время вертелся и порывался что-то сказать, но гость уже так хлебнул бодрящего, что его никто не мог остановить. Он махал руками и, искательно заглядывая в глаза всем сидящим за столом, пророчествовал, что Европе – пиздец.

Я не выдержал и сказал:

– Чего ты плюешь в колодец, из которого пьешь?   Ты же там живешь, тебя туда приняли, вон, даже гражданство дали. Тебя там читают мало, что ли?


Видно, я наступил ему на любимую мозоль. Он даже привскочил и тут же выпил пластиковый стаканчик водки. И стал, объясняя свою позицию, называть меня "отцом", хотя я ему во внуки гожусь. А сопровождавшие его дамы уставились на меня с брезгливым осуждением, как будто я пукнул при всем честном народе. Честное слово, если бы у них были лорнеты, они уставились бы на меня через них, и с постной миной. Аристократки духа.

– Отец, ты не понимаешь!..

– Старик, я все понимаю. Иди ты нахуй.

Это я подумал, а не сказал. Сдерживающие центры у меня действуют, пока я не перешел за поллитра. А я еще не перешел. Но мне   вдруг очень захотелось перейти, и я тоже выпил водки. А дамы вовсю снимали меня на фотоаппараты и даже на видеокамеру. Чтобы потом показать в Лондоне англососам, какое говно живет в Иерусалиме. И я решил тогда действительно продемонстрировать, какое я говно. Я небрежно перекинул через стол экземпляр своей книжки литературному критику Мише Копелиовичу, который тоже всё время вздыхал и вертелся. Это был дешевый прием, но я им воспользовался, и лондонский гость сразу же стал завистливо вглядываться в переплет. А потом я сказал: а про Россию тебе тоже есть что сказать? Мне кажется, что ты и про Россию то же самое можешь сказать, что и про Англию...


– Отец, – обрадовался он, – точно, я имею что сказать за Россию, но ты понимаешь, в России меня хотя бы читали... А в Англии никто не читает, там полмиллиона наших, и хоть бы какой хрен книжку в руки взял. Не читают они.

– Правильно, – сказал Сан Сулейманович, – я, если бы, упаси бог, жил в Лондоне, тоже тебя читать не стал бы. Теперь.

– Почему? – растерянно спросил гость, и обе дамы возмущенно зацокали языками. Как кукабарры.

– Потому как для тебя англососы говно потому в основном, что они тебя не читают, как я понял. И весь мир для тебя говно, потому что тебя не читает. А вот если бы тебя читали, скажем, стражи исламской революции в Иране, или там красные кхмеры в джунглях, или людоеды на Новой Гвинее, то они были бы самые милейшие люди на свете, я правильно тебя понял?

Иногда Искандер Сулейманович говорит поразительно умные вещи.


Мне стало даже жаль залетного гостя. Ведь он действительно талантливый литератор, просто выпил лишку, и комплексы у него прорезались, да и перед своими дамами ему хотелось повертеть хвостом. Как павлину. Кстати, кем ему эти дамы приходятся?..

– Старик, кем тебе эти дамы приходятся? – спросил его Сулейманович, как бы подслушав мои мысли. – Это твои жены или как?


Старик совсем увял, и даже не обратил внимания на вопрос, а дамы принялись наперебой снимать Сулеймановича. Сулейманович вытаращил глаза, оскалил зубы, взъерошил бороду и плотоядно уставился в объектив.

А гость тем временем выпивал, но совсем не закусывал. Он был очень расстроен.


Интересно, что Председатель за весь вечер ничего не сказал. Он барабанил пальцами по полированной поверхности стола и пристально глядел на гостя. Мне показалось, что он незаметно, но одобрительно кивнул нам с Сулеймановичем.


 Кто-то огорчился, что не принес закуски, и тогда я  вытащил свою сумку с закуской, которую утром приготовила мне Софа. Она делает это бескорыстно, и называет это "писательским завтраком". Там были бутерброды с сыром, и помидоры, и соленые огурцы, и орешки, и крутые яйца, и рыбные консервы, и я стал всё это раздавать, и Сулейманович тут же аппетитно зачавкал, а гость из Лондона смотрел на меня исподлобья, а его жены, или кем они ему там приходятся, цокали языками и фотографировали меня.

Мне стало жалко гостя, и я протянул ему бутерброд с сыром, и он вдруг обрадовался, и так стал меня благодарить, что мне стало не по себе.


Потом еще разные люди читали свои рассказы, и стихи, и гость, который после бутерброда немного ожил, всех их называл отцами и стариками, а когда выступали наши поэтессы, он целовал им ручки и запанибрата именовал их матерями и старухами, и я видел, что это им совсем не по вкусу, но они сдерживались из уважения к Лондону и англососам.


 Потом я шел домой и думал, что любовь – привилегия живых, секс – утешение обреченных. Это не я сказал, а Майя Каганская. Я прочел это в послесловии к Гришиной книжке.


И еще я там прочел это:

Вот что я думаю о поэме Трестмана: это необычайной силы взрыв поэтического сознания в ленивом беспамятстве наших будней. Полюбить ее невозможно, ее можно только возненавидеть, но узнать и пережить - необходимо.


А впрочем, солнце не без пятен,

и от Мессии нет вестей,

и голос Господа не внятен,

как хор растерзанных детей.

 

 

II

 

 

"Гхм", вполголоса произнес Володя Ханан, пристально глядя на нас, и встал со своего места; когда он встал, у него упал стул; патриций в сенате! – прощебетала Зиночка. Ханан благосклонно покивал ей и, откашлявшись, зачитал текст своего письма в защиту Гриши Трестмана.


А вы – подписывайтесь, сказал он, немного передохнув. Сядем усе, сказал Ибрагим Сулейманович. Нужно подписаться, сказал Председатель, хотя лично я – не русский писатель; где мой "паркер"? А, его опять Миша спёр. А кто же ты, спросила Зина, раз ты пишешь стихи на русском языке, то ты и есть русский писатель.

И начался спор о том, является ли творчество на языке суахили, посвященное проблемам Гондураса, фактом африканской культуры. Это очень старый спор, его развивал еще покойный Вергелис; он говорил, что если Бабель писал свои одесские рассказы про Арье-Лейба, про то, что "венчание кончилось, раввин опустился в кресло", на русском языке, то сие есть факт русской литературы, и неважно, что на еврейскую тему; а вот если появляется рассказ на языке идиш, посвященный успехам металлургов Кузбасса, то сие – есть факт литературы еврейской. Председатель был не согласен. Так мы договоримся до того, что, раз в Ирландии уже сто лет никто не пишет на ирландском языке, все давно пишут на английском, то ирландской литературы не существует в природе! – раздраженно кричал он, – а Вергелис – старый мудак, не говорите при мне об этом подонке... Миша, зачем ты все время пиздишь мою ручку, я из-за тебя ничего не могу записывать, приноси из дома свою ручку, пожалуйста. Вот я теперь не могу подписать письмо в защиту Трестмана, потому что ты спиздил мою ручку. Он – Секретарь, ему положено записывать все подряд, сказал Ибрагим Сулейманович. Председатель некоторое время смотрел на него. Скажи, пожалуйста, почему ты все время лезешь к Секретарю целоваться? – спросил он. – И борода у тебя вся в крошках и опилках. – Потому что я люблю его, – с готовностью ответил Ибрагим Сулейманович. – Меня ты тоже любишь, но целуешь только его, – обиженно сказала Зиночка. – А тебя я не целую, потому что ты замужняя женщина, – быстро ответил Ибрагим Сулейманович. – Ну и что, – возразила та, – а Миша – замужний мужчина...

– Слушайте, сказал Председатель, – что за хуйню вы несете? Мы должны подписаться под Володиным письмом в защиту Гриши, а вы какую-то хуйню несете. Взрослые же люди.

Гриша сделал плаксивое выражение лица, как Бегемот в московском магазине.
– Кстати, Секретарь! – сказал Володя. – Раз ты – секретарь, то вот и позаботься, чтобы это наше письмо появилось в интернете; я пока что буду его переводить на иврит и английский, потом пошлю этому говнюку – юридическому советнику правительства, а ты вот пока что позаботься, чтобы твои читатели, о которых ты нам каждый раз столько рассказываешь, это письмо прочли и сами вывесили его где попало. Ты меня понял?

– Чтобы все люди доброй воли его читали, – сказал Ибрагим Сулейманович, –  остались же в этом мире хоть какие-нибудь люди доброй воли?..

– Остались, – сказал я, – я сам знаю нескольких людей доброй воли.

– Вот, сказал Гриша. – Передай им всем привет от меня. И еще передай вот что.  Что двадцать первого января, если меня еще не посадят к тому времени, у нас в Иерусалиме, на улице Гиллель, двадцать семь, в среду, в восемь вечера, будет собрание по поводу того, что в нашем благословенном отечестве, оказывается, могут человека посадить за стёбные стихи, как в какой-то Северной Корее. Телевидение будет, Би-Би-Си, Си-Эн-Эн тоже, а вести это мероприятие будет Юлий Ким. Полиция там тоже будет, снимать все на пленку с последующей расшифровкой лиц, имен и мест работы, так что все люди доброй воли приглашаются. Я, например, тебя приглашаю.

Сядем усе, – повторил Ибрагим Сулейманович.

– Спасибо, – сказал я. – Ты меня ставишь в безвыходное положение, но я приду, конечно.

– Я тоже приду, – сказал Председатель, – только с водкой.

– Водки не будет, – сказал Гриша, – это же официальное мероприятие.

– Я ее сам принесу, – объяснил Председатель, – мы будем разливать ее из-под полы. Заодно Кима послушаю. Он, наверное, опять споет свою песню "Мороз трещал, как пулемет трещит над полем боя". До сих пор очень актуально, оказывается. Потому что "на тыщу академиков и член-корреспондентов, на весь на образованный, культурный легион, нашлась всего лишь горсточка больных интеллигентов - вслух высказать, что думает здоровый миллион".

– Мы все эту песню знаем и любим, – сказал Володя, – и мы все придем, конечно. Так и передай всем своим людям доброй воли.

– Всему прогрессивному человечеству, – добавил Ибрагим Сулейманович, наливая себе водки. – А теперь давайте уже стихи читать.


И мы стали читать стихи.

Я некоторое время боролся с Председателем за его золотой "паркер", но он победил, потому что в молодости работал молотобойцем. Я сдался и взял карандаш. Карандашом я записал два стихотворения Александра Танкова, которые сейчас предлагаю вашему вниманию. Все равно я записал только эти стихи, так что – я зря их записывал, что ли? Вот и читайте.


Мы с тобой говорили на том языке,

На котором молчит полынья на реке,

На котором болит за грудиной.

Наше детство синюшных не подняло век,

Как его ни манил молодящийся век

Золотою своей серединой.


Это вербных базаров сырая пора.

То ли стук топора, то ли крик со двора,

То ли позднего снега насмешка...

А когда по ночам где-то слева болит –

Вспоминаем, чему нас учил инвалид –

Голова, да живот, да тележка.


И, когда мы с тобой понемногу умрем,

Век опять нас поманит живым янтарём

Незнакомой и страшной свободы...

И всего-то осталось почти ничего:

Скоро мы под куранты проводим его,

И расступятся темные воды.


...А потом я пришел домой – то есть, меня привезли домой, – и я разбудил жену и прочел ей второе стихотворение Саши Танкова, которое по дороге, оказывается, выучил наизусть.


Ты, ты, ты, с кем всю жизнь вполголоса я говорю,

Переходя на шепот, реже - срываясь на вой,

Через плечо оглядываясь на пристальную зарю,

Снегом скрипя казённым, тусклой шурша травой,

Светлой дежурной ночью, черным декабрьским днем,

Путаясь, повторяясь, список обид бубня,

Не дожидаясь ответа и не нуждаясь в нем –

Не понимаю, как ты терпишь еще меня?

 

 

III

 

 

Разные бывают пиры. Только чума всегда одинакова.

 

 

– А может, это вообще будет мой последний творческий вечер, сказал Гриша с улыбкой, от которой некоторым стало нехорошо. Мне, например.


И вот я пришел на улицу Гиллель, двадцать семь. Я увидел совсем неожиданных людей: певицу Рут Левин, известную исполнительницу песен на идиш, которая, оказывается, говорит на русском без акцента, композитора Моти Шварца и прочих. Оказывается, Рут Левин поет песни на стихи Трестмана на музыку этого самого Моти Шварца...


Я взял с собой фотоаппарат, но не работала вспышка, и снимки получились – полное говно. Пришлось утешаться водкой, которая стояла на столике в углу зала. Я попытался утешиться и закуской: упаковкой индюшачьих ножек, купленных устроителями вечера в ближайшей лавочке. Сан Саныч, который тоже присутствовал, схватил меня за руку в последний момент, когда я уже вцепился в ножку зубами. Тогда я увидел, что ножка покрыта ярко-зеленым налетом, плесенью, иначе говоря. Сан Саныч спас мою жизнь. Проходивший мимо поэт Марик Котлер процитировал по этому поводу Хармса – да, большие огурцы продаются в наших магазинах...


Гриша Трестман выглядел бледно. То есть он оживлялся в те минуты, когда выходил на сцену читать стихи. В остальное время он сидел возле меня, опустив голову, и вздыхал. Я принес из угла зала, со столика, бутылку и стал пытаться поднять его настроение, вливая в него водку. Водку он пил, как воду, чисто механически, настроение же не поднималось.

Тогда я рассказал, что ему передают приветы мои читатели из России, и назвал этих читателей поименно. Гриша был тронут, он пробормотал что-то о святых людях. Тогда я добавил, что одна из моих русских читательниц, которая теперь еще и его читательница, в разгар войны в Газе участвовала в митинге в поддержку Израиля, который состоялся в Москве, и что митинг этот автоматически превратился в митинг поддержки его, Гриши Трестмана. Гриша вытаращил на меня глаза и, кажется, немного хлюпнул носом. Впрочем, возможно, мне это только показалось, в зале было темно. Ты не врешь? – с надеждой в голосе спросил он. – Нет, – твердо ответил я.


Вечер вела какая-то незнакомая мне баба средних лет в вечернем платье с огромным декольте; из-под платья виднелись брюки, и от этого ведущая немного походила на мусульманку из Старого города. Впрочем, вечер она вела вполне профессионально и даже хорошо поставленным голосом.
Гриша был очень коротко пострижен. Бездушные интеллектуалы из второго ряда спросили его, не желает ли он сэкономить на тюремном парикмахере. Гриша неуверенно улыбнулся, а я, будучи подшофе, обернулся (мы сидели с Гришей в первом ряду) и спросил холодно, но громче, чем следовало:

– Что за вонючую хрень вы несете, сударь?..

Все посмотрели на меня, ведущая почесала бюст, Гриша благодарно погладил меня по плечу.


Выступающих было много. Выступал известный бард Дима Кимельфельд, который часто поет песни на Гришины стихи, выступали актеры, чтецы-декламаторы, какой-то режиссер представил одноактную пьесу на тему "Трестман во время допроса". Гриша сам участвовал в представлении и сыграл, как мне кажется, вполне добротно.

Глядя на сцену, я потянулся за бутылкой и почувствовал, что она упирается. Я удивился и скосил глаза на соседнее сиденье, где она стояла. Ее аккуратно выдирал из моих пальцев Юлий Ким, одновременно отечески кивая мне с ласковой улыбкой. Если бы это был какой-нибудь другой человек, например шеф полиции или премьер-министр, я немедленно задал бы ему тот самый вопрос, который вы прочли двумя абзацами выше, вопрос, адресованный сидельцам второго ряда, – но это был Ким, поэтому мне ничего не оставалось, кроме как выпустить бутылку из рук.


 Сан Саныч, все время что-то бухтевший себе под нос, неожиданно встал с места, взошел на сцену и предложил вместо бесполезных бумаг выслать по почте юридическому советнику правительства посылку с бомбой. Так оно будет как-то надежнее, извиняющимся голосом произнес он...

Тут я заметил, что Саша Разгон, которого я специально пригласил на этот вечер снимать о нем видеоролик, машет мне руками, указывая на сцену. Я очень не люблю выступать, но Саша был настойчив. Я взял из рук Кима почти уже пустую бутылку, допил остатки водки и полез на эстраду. Пока я поднимался по ступенькам, то совершенно не представлял, что говорить, и в раздумье налетел на сиротливо стоящий возле микрофона пюпитр. Пюпитр обрушился в оркестровую яму. От неожиданности я   шарахнулся и отчетливо произнес в отлично отлаженный микрофон слово "блядь". "Да", – меланхолично откликнулся из зала Гриша. Тогда, стоя перед залом, я неожиданно вспомнил, как Губерман рассказывал, что никогда не строит загодя своих выступлений, а берет зал за ширинку чистым экспромтом. Это – правило, добавлял он. О, Губерман! – подумал я и открыл рот. В тот момент, когда я его открывал, я еще не знал, что скажу. Я рассчитывал на вдохновение.  


Вы знаете, сказал я, вот нашего Гришу судят за дурацкие стишки, написанные в пьяном виде на спор за двадцать минут; я не буду касаться высоких материй, типа права писателя на свободу творчества, принятого в любом цивилизованном обществе; дикость данного дела заключается в том, что за стихотворение, вернее, за три его строчки, открыто уголовное дело по обвинению в разжигании расизма; между тем ни государственный советник правительства, этот позор санкционировавший, ни судья, ни следователи русского языка не знают, три строчки эти получили в подстрочном переводе; но это ладно. Дело даже не в этом, а в том, что подобное же обвинение можно предъявить почти к любому из присутствующих и даже не присутствующих в этом зале. Вот всеми нами любимый Игорь Губерман завершил одну из своих лучших книг прозы цитатой, словами, произнесенными его покойной тещей Лидией Борисовной по поводу арабо-израильского конфликта. Теща сказала: "Что-о-о? Арабы хотят уничтожить Израиль? А вот хуй им в жопу!" Таковое предложение вполне тянет на целый букет статей, как-то – расизм, разжигание национальной ненависти, призыв к массовому изнасилованию в особо извращенной форме, и так далее. Ну, давайте приговорим Губермана! На Лидию же Борисовну, к сожалению, уголовного дела завести невозможно, так как она уже энное число лет пребывает в мире ином...


– А заодно, – крикнул из зала Губерман, – нужно предложить юридическому советнику правительства рекомендовать к запрещению изучение в школах, равно как и к печатанию вообще, автора строк "Ко мне постучался презренный еврей". Ну, и на Гоголя заодно можно ретроспективно завести дело, он там все время насчет полячишек проходится.

– А всех американских авторов с шестнадцатого по последнюю четверть двадцатого века запретить печатать, поскольку у них встречается на каждом шагу неполиткорректное слово "негр", – откликнулся Ким. – Вообще, всех запретить, это самое лучшее будет.


– Живем в мире абсурда, еби его мать, и еще всё пытаемся найти в нем какую-то логику, – мрачно сказал со своего места Председатель, тяжело опиравшийся на свою палку. Он сидел, вытянув больные ноги. – Не надо искать логику, надо писать, что пишется, и водку пить. И женщин любить, если кому здоровье еще позволяет. И хватит.

– Правильно, – сказал я, – пойдем пить водку.

– И женщин любить, – льстиво добавил Сан Саныч, преданно заглядывая Председателю в лицо. Тот нахмурил брови и отвернулся.

– И писать. Нетленку лепить, –  неожиданно воспрял духом Гриша.


И мы все разошлись по домам лепить нетленку.

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад