Домой
|
Самиздат
|
Индекс
|
Вперед
|
Назад
|
|
|
I
Жди с утра
дурную весть...
–
Если бы я был твоим мужем, я бы повесился, – процитировал
я старый фильм в буквальном переводе на иврит. Цитату в переводе,
а не фильм, конечно. Но это и так ясно. Мне
многое сходит с рук. Я – русский медведь. И
ушел в комнату заклеивать конверт.
На
том и порешили.
Стихи
– крепкие. На профессиональном уровне, как говорит Председатель.
Но – не очень понравились. Когда чтец закончил декламацию, наступила
пора рецензентов. Лучше всех выразился Сан Саныч. То есть Искандер
Сулейманович. Он сказал... я забыл, что он сказал. Было очень много
крепких, горячительных напитков потому что. Было три литра водки,
причем один литр принес лично я, и еще было бутылок десять вина.
Я же и закуску принес. Вот люди эти писатели! Все приносят выпивку,
а о закуске никто никогда не позаботится, даже дамы. Дамы пьют не
хуже нас, но косеют вдвое быстрее. Это даже забавно, как они косеют.
Я бы записал, что там творилось, но на этот раз я не взял бумаги,
а Председатель предусмотрительно спрятал от меня свой "паркер"
с золотым пером. А я не желаю записывать перлы иначе как его золотым
пером. И вот он спрятал "паркер", и я из гордости не стал
ничего записывать. Пусть знает!
–
Пусть знает, как не давать мне паркера, – объяснил я. – Пусть этот
вечер не будет запечатлен в истории литературы. И пусть всем будет
обидно. Тогда
Сулейманович вытащил замусоленный карандаш и дружелюбно протянул
его мне. Но я не взял. Из гордости.
Миша
Голкер жил в Иерусалиме когда-то, а потом уехал в Лондон. И вот
он оправдывается перед присутствующими. Он, может, и сам не понимает,
что оправдывается, но ведь это факт. Ему неудобно, неловко, он ёжится,
что уехал из этого прокаленного солнцем города, от арабов, терактов
и войн, в сытый, спокойный, благополучный Альбион. Никто его в этом
не винит, но он всё равно ёжится. Это такой комплекс – раскаяние
за несовершенные грехи. Априори. Я
часто встречаю этот комплекс у бывших советских евреев, которые
уехали в Германию. И
вот гость, показывая, что он с нами – не телом, так душой – объясняет,
какое говно эта Англия. Англичан он называет аборигенами и англососами,
и две дамы, с которыми он пришел на вечер, преданно смотрят ему
в рот, и фотографируют всех присутствующих, и даже снимают на видеокамеру.
Чтобы потом показывать в Лондоне англососам, надо полагать. Мне
это сразу не понравилось. И стихи не очень понравились, и про англососов.
Я начал вертеться, вздыхать и ерошить волосы. Сперва я ерошил волосы
сам себе, а потом – Сан Санычу Ибрагиму Сулеймановичу. Он тоже был
не очень доволен, и тоже всё время вертелся и порывался что-то сказать,
но гость уже так хлебнул бодрящего, что его никто не мог остановить.
Он махал руками и, искательно заглядывая в глаза всем сидящим за
столом, пророчествовал, что Европе – пиздец. Я
не выдержал и сказал: –
Чего ты плюешь в колодец, из которого пьешь?
Ты же там живешь, тебя туда приняли, вон, даже гражданство
дали. Тебя там читают мало, что ли?
–
Отец, ты не понимаешь!.. –
Старик, я все понимаю. Иди ты нахуй. Это
я подумал, а не сказал. Сдерживающие центры у меня действуют, пока
я не перешел за поллитра. А я еще не перешел. Но мне
вдруг очень захотелось перейти, и я тоже выпил водки. А дамы
вовсю снимали меня на фотоаппараты и даже на видеокамеру. Чтобы
потом показать в Лондоне англососам, какое говно живет в Иерусалиме.
И я решил тогда действительно продемонстрировать, какое я говно.
Я небрежно перекинул через стол экземпляр своей книжки литературному
критику Мише Копелиовичу, который тоже всё время вздыхал и вертелся.
Это был дешевый прием, но я им воспользовался, и лондонский гость
сразу же стал завистливо вглядываться в переплет. А потом я сказал:
а про Россию тебе тоже есть что сказать? Мне кажется, что ты и про
Россию то же самое можешь сказать, что и про Англию...
–
Правильно, – сказал Сан Сулейманович, – я, если бы, упаси бог, жил
в Лондоне, тоже тебя читать не стал бы. Теперь. –
Почему? – растерянно спросил гость, и обе дамы возмущенно зацокали
языками. Как кукабарры. –
Потому как для тебя англососы говно потому в основном, что они тебя
не читают, как я понял. И весь мир для тебя говно, потому что тебя
не читает. А вот если бы тебя читали, скажем, стражи исламской революции
в Иране, или там красные кхмеры в джунглях, или людоеды на Новой
Гвинее, то они были бы самые милейшие люди на свете, я правильно
тебя понял? Иногда
Искандер Сулейманович говорит поразительно умные вещи.
–
Старик, кем тебе эти дамы приходятся? – спросил его Сулейманович,
как бы подслушав мои мысли. – Это твои жены или как?
А
гость тем временем выпивал, но совсем не закусывал. Он был очень
расстроен.
Мне
стало жалко гостя, и я протянул ему бутерброд с сыром, и он вдруг
обрадовался, и так стал меня благодарить, что мне стало не по себе.
Вот
что я думаю о поэме Трестмана: это необычайной силы взрыв поэтического
сознания в ленивом беспамятстве наших будней. Полюбить ее невозможно,
ее можно только возненавидеть, но узнать и пережить - необходимо.
и
от Мессии нет вестей, и
голос Господа не внятен, как
хор растерзанных детей. II "Гхм",
вполголоса произнес Володя Ханан, пристально глядя на нас, и встал
со своего места; когда он встал, у него упал стул; патриций в сенате!
– прощебетала Зиночка. Ханан благосклонно покивал ей и, откашлявшись,
зачитал текст своего письма в защиту Гриши Трестмана.
И
начался спор о том, является ли творчество на языке суахили, посвященное
проблемам Гондураса, фактом африканской культуры. Это очень старый
спор, его развивал еще покойный Вергелис; он говорил, что если Бабель
писал свои одесские рассказы про Арье-Лейба, про то, что "венчание
кончилось, раввин опустился в кресло", на русском языке, то
сие есть факт русской литературы, и неважно, что на еврейскую тему;
а вот если появляется рассказ на языке идиш, посвященный успехам
металлургов Кузбасса, то сие – есть факт литературы еврейской. Председатель
был не согласен. Так мы договоримся до того, что, раз в Ирландии
уже сто лет никто не пишет на ирландском языке, все давно пишут
на английском, то ирландской литературы не существует в природе!
– раздраженно кричал он, – а Вергелис – старый мудак, не говорите
при мне об этом подонке... Миша, зачем ты все время пиздишь мою
ручку, я из-за тебя ничего не могу записывать, приноси из дома свою
ручку, пожалуйста. Вот я теперь не могу подписать письмо в защиту
Трестмана, потому что ты спиздил мою ручку. Он – Секретарь, ему
положено записывать все подряд, сказал Ибрагим Сулейманович. Председатель
некоторое время смотрел на него. Скажи, пожалуйста, почему ты все
время лезешь к Секретарю целоваться? – спросил он. – И борода у
тебя вся в крошках и опилках. – Потому что я люблю его, – с готовностью
ответил Ибрагим Сулейманович. – Меня ты тоже любишь, но целуешь
только его, – обиженно сказала Зиночка. – А тебя я не целую, потому
что ты замужняя женщина, – быстро ответил Ибрагим Сулейманович.
– Ну и что, – возразила та, – а Миша – замужний мужчина... –
Слушайте, сказал Председатель, – что за хуйню вы несете? Мы должны
подписаться под Володиным письмом в защиту Гриши, а вы какую-то
хуйню несете. Взрослые же люди. Гриша сделал плаксивое выражение лица, как Бегемот в
московском магазине. –
Чтобы все люди доброй воли его читали, – сказал Ибрагим Сулейманович,
– остались же в этом мире хоть какие-нибудь люди
доброй воли?.. –
Остались, – сказал я, – я сам знаю нескольких людей доброй воли. –
Вот, сказал Гриша. – Передай им всем привет от меня. И еще передай
вот что. Что двадцать первого января, если меня еще не
посадят к тому времени, у нас в Иерусалиме, на улице Гиллель, двадцать
семь, в среду, в восемь вечера, будет собрание по поводу того, что
в нашем благословенном отечестве, оказывается, могут человека посадить
за стёбные стихи, как в какой-то Северной Корее. Телевидение будет,
Би-Би-Си, Си-Эн-Эн тоже, а вести это мероприятие будет Юлий Ким.
Полиция там тоже будет, снимать все на пленку с последующей расшифровкой
лиц, имен и мест работы, так что все люди доброй воли приглашаются.
Я, например, тебя приглашаю. –
Сядем усе, – повторил Ибрагим Сулейманович. –
Спасибо, – сказал я. – Ты меня ставишь в безвыходное положение,
но я приду, конечно. –
Я тоже приду, – сказал Председатель, – только с водкой. –
Водки не будет, – сказал Гриша, – это же официальное мероприятие. –
Я ее сам принесу, – объяснил Председатель, – мы будем разливать
ее из-под полы. Заодно Кима послушаю. Он, наверное, опять споет
свою песню "Мороз трещал, как пулемет трещит над полем боя".
До сих пор очень актуально, оказывается. Потому что "на тыщу
академиков и член-корреспондентов, на весь на образованный, культурный
легион, нашлась всего лишь горсточка больных интеллигентов - вслух
высказать, что думает здоровый миллион". –
Мы все эту песню знаем и любим, – сказал Володя, – и мы все придем,
конечно. Так и передай всем своим людям доброй воли. –
Всему прогрессивному человечеству, – добавил Ибрагим Сулейманович,
наливая себе водки. – А теперь давайте уже стихи читать.
Я
некоторое время боролся с Председателем за его золотой "паркер",
но он победил, потому что в молодости работал молотобойцем. Я сдался
и взял карандаш. Карандашом я записал два стихотворения Александра
Танкова, которые сейчас предлагаю вашему вниманию. Все равно я записал
только эти стихи, так что – я зря их записывал, что ли? Вот и читайте.
На
котором молчит полынья на реке, На
котором болит за грудиной. Наше
детство синюшных не подняло век, Как
его ни манил молодящийся век Золотою
своей серединой.
То
ли стук топора, то ли крик со двора, То
ли позднего снега насмешка... А
когда по ночам где-то слева болит – Вспоминаем,
чему нас учил инвалид – Голова,
да живот, да тележка.
Век
опять нас поманит живым янтарём Незнакомой
и страшной свободы... И
всего-то осталось почти ничего: Скоро
мы под куранты проводим его, И
расступятся темные воды.
Переходя
на шепот, реже - срываясь на вой, Через
плечо оглядываясь на пристальную зарю, Снегом
скрипя казённым, тусклой шурша травой, Светлой
дежурной ночью, черным декабрьским днем, Путаясь,
повторяясь, список обид бубня, Не
дожидаясь ответа и не нуждаясь в нем – Не
понимаю, как ты терпишь еще меня? III Разные бывают пиры. Только чума всегда
одинакова. –
А может, это вообще будет мой последний творческий вечер, сказал
Гриша с улыбкой, от которой некоторым стало нехорошо. Мне, например.
Тогда
я рассказал, что ему передают приветы мои читатели из России, и
назвал этих читателей поименно. Гриша был тронут, он пробормотал
что-то о святых людях. Тогда я добавил, что одна из моих русских
читательниц, которая теперь еще и его читательница, в разгар войны
в Газе участвовала в митинге в поддержку Израиля, который состоялся
в Москве, и что митинг этот автоматически превратился в митинг поддержки
его, Гриши Трестмана. Гриша вытаращил на меня глаза и, кажется,
немного хлюпнул носом. Впрочем, возможно, мне это только показалось,
в зале было темно. Ты не врешь? – с надеждой в голосе спросил он.
– Нет, – твердо ответил я.
–
Что за вонючую хрень вы несете, сударь?.. Все
посмотрели на меня, ведущая почесала бюст, Гриша благодарно погладил
меня по плечу.
Глядя
на сцену, я потянулся за бутылкой и почувствовал, что она упирается.
Я удивился и скосил глаза на соседнее сиденье, где она стояла. Ее
аккуратно выдирал из моих пальцев Юлий Ким, одновременно отечески
кивая мне с ласковой улыбкой. Если бы это был какой-нибудь другой
человек, например шеф полиции или премьер-министр, я немедленно
задал бы ему тот самый вопрос, который вы прочли двумя абзацами
выше, вопрос, адресованный сидельцам второго ряда, – но это был
Ким, поэтому мне ничего не оставалось, кроме как выпустить бутылку
из рук.
Тут
я заметил, что Саша Разгон, которого я специально пригласил на этот
вечер снимать о нем видеоролик, машет мне руками, указывая на сцену.
Я очень не люблю выступать, но Саша был настойчив. Я взял из рук
Кима почти уже пустую бутылку, допил остатки водки и полез на эстраду.
Пока я поднимался по ступенькам, то совершенно не представлял, что
говорить, и в раздумье налетел на сиротливо стоящий возле микрофона
пюпитр. Пюпитр обрушился в оркестровую яму. От неожиданности я
шарахнулся и отчетливо произнес в отлично отлаженный микрофон
слово "блядь". "Да", – меланхолично откликнулся
из зала Гриша. Тогда, стоя перед залом, я неожиданно вспомнил, как
Губерман рассказывал, что никогда не строит загодя своих выступлений,
а берет зал за ширинку чистым экспромтом. Это – правило, добавлял
он. О, Губерман! – подумал я и открыл рот. В тот момент, когда я
его открывал, я еще не знал, что скажу. Я рассчитывал на вдохновение.
–
А всех американских авторов с шестнадцатого по последнюю четверть
двадцатого века запретить печатать, поскольку у них встречается
на каждом шагу неполиткорректное слово "негр", – откликнулся
Ким. – Вообще, всех запретить, это самое лучшее будет.
–
Правильно, – сказал я, – пойдем пить водку. –
И женщин любить, – льстиво добавил Сан Саныч, преданно заглядывая
Председателю в лицо. Тот нахмурил брови и отвернулся. –
И писать. Нетленку лепить, – неожиданно
воспрял духом Гриша.
|
Домой
|
Самиздат
|
Индекс
|
Вперед
|
Назад
|
|