Домой
|
Самиздат
|
Индекс
|
Вперед
|
Назад
|
|
|
Ртутный
столбик в термометре поднялся до сорока градусов, и это – в горах.
Завтра же нам обещают пятьдесят. Гадюки и ужи, переползая шоссе,
изжариваются, как на сковородке. Доползая
до середины асфальтированной дороги, они начинают шипеть, скакать
и прыгать, превращаясь в любимую закуску маленьких охотников из
племени гондов – коренного населения внутренних
районов Индии. Гондов у нас нет, зато
есть филиппинские рабочие. Гонды тушат
змей в земляной печи и выкладывают потом на деревянное блюдо, обкладывая
змеиное мясо жареными мохнатыми гусеницами. Филиппинцы не едят гусениц,
зато любят тушеную собачатину.
Они съели всех бездомных собак в округе, и полиция смотрит на это
сквозь пальцы – несмотря на протесты Общества защиты животных; иностранным
рабочим негласно отведена роль санитаров большого города, роль,
аналогичная той, что выполняют в лесу волки. На
работе у нас есть бомбоубежище, а в бомбоубежище есть душ; я пошел
туда, а потом, не вытираясь, напялил штаны
и рубашку и вышел на улицу. Высох я через четыре минуты. Рядом с
моим архивом трое филиппинцев прямо на трассе возились с ужом. На
трассе сегодня нет никого, кроме филиппинцев, потому что владельцы
частных автомобилей сидят по домам, задраив окна, опустив шторы
и включив на полную мощность кондиционеры, а водители общественного
транспорта боятся выводить из парка автобусы – у тех лопаются покрышки. Филиппинцы расположились посреди шоссе,
используя его как естественную сковородку. Они приготовили
блестящие ножи гонконгской стали, они поливают оливковым
маслом кусочек трассы – там, где адская смерть застала змею. От
нетерпения у них трясутся руки и капает изо
ртов слюна; впрочем, возможно, это их настиг тепловой удар. Проходя
мимо них, я слышу, как клацают их челюсти – челюсти христианизированных
каннибалов. Я вспоминаю дружественных мне папуасских вождей из лесного
сумрака глубин Новой Гвинеи, и понимаю, что филиппинцы дадут им
фору. На всякий случай я не поворачиваюсь к ним спиной. Я чувствую,
что в глазах их, закрытых темными очками, разгорается первобытное
безумие берсерков. Я поднимаю голову к небу и вспоминаю, как писали
о Хиросиме – ярче тысячи солнц. Я слышу шуршание за спиной. У одного
из филиппинцев встают дыбом волосы; я поспешно возвращаюсь в тридцатипятиградусную
прохладу офиса. Я
вспоминаю моего троюродного брата, в начале восьмидесятых отработавшего
по контракту три года в Южной Родезии главным офтальмологом страны.
У него было трехэтажное бунгало, двадцать гектаров отвоеванных у
джунглей полей, и около ста рабов, которые на этих полях работали.
Он так и говорил – у меня было сто рабов, но я европейский человек,
я так не могу; и, кроме того, в России, в детстве я был членом пионерской
дружины, я так не мог больше, но я не мог и разорвать контракт из-за
неустойки… А
что ты делал там, расскажи, Эдька, просил
я в сотый раз. ...Я
ездил по джунглям и лечил им глаза, там больше всего было трахомы;
иногда я делал небольшие операции и принимал
роды. А в те дни, когда жара зашкаливала за пятьдесят, я оставался
дома, и они приходили ко мне из лесных селений. Я лечил их детей,
а они несли мне за это живых свиней, которые там за разменную монету;
у меня накопилось целое стадо, я не знал, куда их девать, они жрали
посевы; и, хотя я приказал держать их в загоне, они подкапывались
под них и вырывались в поле; это были дикие, могучие свиньи, все
в клочьях свалявшейся черной шерсти, – это, собственно, даже не
свиньи были, а помесь голландских хавроний с саванными секачами-бородавочниками.
У них на морде несимметрично расположены
четыре пары клыков. Сытые,
они хрюкали и валились спать в тени баобабов, а голодные – визжали
и кидались на моих рабов. ...Однажды
ко мне пришел из джунглей партизан – меня рекомендовал ему старейшина
соседней деревни. Соседняя деревня находилась в полусотне миль от
моего дома, но для туземцев это – не расстояние. У него началась
гангрена на большом пальце левой ноги, и он слегка хромал. Он сказал,
что нужно отрезать палец, и я был совершенно с ним согласен. Я сделал
ему укол, дал ему стакан виски, и он, сидя на табурете, меланхолически
взирал сверху, как я пилил ему ногу. Потом он сказал, что необходимо
пришить на это место другой палец, здоровый. У меня нет свежих пальцев,
сказал я виновато. Это не беда, сказал он – я сейчас свистну, и
еще до захода солнца мои абреки притащат тебе пару свежих трупов
воинов племени, враждебного нашему. Они тоже партизаны, но мы с
ними воюем, они не нашей веры. Я решительно отказался. Он
стал нервничать. На крайний случай сойдет и большой палец белого
человека, сказал он и искательно заглянул мне в глаза; я только
свистну, и через пару часов принесут белого с соседней фермы. Все
равно этот белый – проклятый эксплуататор и расист, – ну что тебе
стоит? Я категорически отказался, и он ушел, бормоча проклятия. Я
знал, что ничем хорошим это не кончится и, хотя дал ему в дорогу
три бутылки скоч-виски из остававшихся в холодильнике,
все равно совесть моя была не спокойна. ...У
меня был единственный кондиционер на пятьсот квадратных миль в округе.
Раньше кондиционеры были на каждом бунгало, но все местные белые
фермеры бежали в Англию после разгрома черными партизанами режима
краснолицего Яна Смита, и местные негры, увлекшись крушением колониального
режима, переломали то, что осталось от белых, и кондиционеры – в
первую очередь. Тогда они вспомнили обо мне. Я не бежал, как все
нормальные европейцы, потому что не хотел платить неустойку. ...В
сезон зимних ливней, когда я валялся в спальне и трясся от малярии,
сжимая в руке стакан степлившегося на
жаре лимонада, ко мне на ферму ввалилась толпа партизан. Они были
одеты в национальные костюмы – юбочки из листьев дерева нух-нух,
и лишь один был в шортах, и я признал в нем главного. Я решил
было, что пришел мой конец, и, в жутком малярийном ознобе сползя
с кровати, начал бессвязно рассказывать, что в детстве был пионером
в далеком северном городе, в прогрессивной стране, обожавшей малые
угнетенные народы. Главный
взмахнул старым английским карабином и сказал на ломаном
английском: белый врач родом из прогрессивной страны, ты обидел
мой народ. Как?.. – глупо спросил я. – Ты не пришил пальца моему
младшему брату, и он был вынужден обратиться к другому врачу. –
И тот врач пришил ему палец? – стуча от лихорадки зубами, спросил
я, стараясь обсуждением медицинских частностей отсрочить час его
гнева. – Тот врач, – мрачно ответил Главный, – тоже не хотел пришивать
чужие пальцы, и пришлось сделать так, чтобы он пришил моему брату
свой собственный палец, который предварительно отрезал у себя сам.
– Как? – еще более глупо спросил я. – Он очень хотел жить, – пояснил
мой собеседник. – Понимаю, – тихо ответил я. Но
я пришел не для того, чтобы рассказывать тебе о суровых буднях антиколониальной
борьбы, сказал он, озираясь по сторонам и прислушиваясь. Белый дурной
врач, нам рассказали, что у тебя в хижине есть адская пасть древних
духов, краснорожими эксплуататорами именуемая "кондиционер".
– Конечно! – радостно воскликнул я и, проковыляв в угол, указал
дрожащей рукой на древнюю машину, завывавшую на весь дом. Прохлады
она не давала, но немного вентилировала воздух. – Я конфискую эту
мерзость, – брезгливо сказал он, – так велели мне древние духи. Я
с радостью помог его молчаливым воинам снять кондиционер со стены,
и они, вытащив его во двор, уложили на двухколесную тележку, ведомую
двумя горбатыми волами. А
теперь послушайся моего совета, сказал Главный.
– Если ты хочешь живым убраться из нашей, отныне навсегда свободной,
республики, то пожертвуй что-нибудь на борьбу с краснорожими
– и тебя, возможно, простят; а я, так уж и быть, замолвлю словечко
перед нашим новым президентом, ведь он – мой старший брат. И
я, выйдя во двор, подвел его к загону и подарил ему всех моих свиней.
И меня выпустили из страны. И я улетел в Иерусалим, не дожидаясь
окончания контракта, и мне даже заплатили за год работы вперед,
хотя я опасался, что будет наоборот. ...Его
звали – Чака. Вернее, в деревне, в которой
он родился и вырос, его звали как-то по-другому, но, когда пришло
время, он принял новое имя в честь великого вождя зулусов, в позапрошлом
веке наводившего ужас на англичан и буров, на протяжении долгих
лет державшего железной рукой независимость союза туземных племен
от европейцев. …Недавно я встретил его на международном конгрессе офтальмологов
в Сингапуре, где он, одетый в расшитый золотом мундир президента
Академии наук своей молодой республики, рассказывал в кулуарах специалистам
из Бурунди и Руанды, что он – мой любимый ученик. Он рассказывал, как я прочел ему первую лекцию в джунглях
севернее Замбези, и как мы на равных пили скоч-виски,
золотой напиток белого человека. Я
не стал спорить, мне не хотелось разочаровывать бывших бурундийских
носильщиков, крестьян и колдунов – нынешних профессоров и академиков,
доверчиво смотревших ему в рот. Увидев меня, он ни капли не смутился.
Наоборот, он радостно осклабился и передал мне приветы от своего
младшего брата, который получил пост министра пропаганды, и который
до сих пор ходит с пришитым к черной ноге большим белым пальцем,
и от своего старшего брата – президента республики. Он
изо всех сил тряс мою руку и, дружелюбно оскалившись, блестя голубыми
белками прекрасных, как у буйвола, глаз, приглашал меня в гости.
Он сказал, что если мусульмане все же доконают
Израиль, то мне и моей семье всегда найдется местечко в той части
джунглей севернее Замбези, которую еще контролируют верные ему войска.
А если, добавил он, мусульмане сунутся туда, чтобы совершить над
тобою свой – справедливый, будем откровенны! – суд, то мы их просто
съедим. Они славно дерутся, мусульмане, великодушно добавил он,
но ты не бойся, это им не поможет, ведь они – монотеисты и, вследствие
этого своего духовного заблуждения, не едят людей; а мы вырезали
христиан, вернулись к анимистическим культам наших предков, как
завещал великий Чака, и поедаем наших
врагов. А раз мы их поедаем, а они нас нет, – с очаровательной непосредственностью
добавил он, – значит, мы сильнее, а раз мы сильнее, то наше дело
правое и победа будет за нами. И,
когда я услышал это, то подумал, что, в свете происходящего, возможно,
когда-нибудь придется воспользоваться этим великодушным приглашением.
И я рассказал ему про тебя, и он пришел в полный восторг, и пригласил
и тебя с семьей тоже. ...Скажи,
о Чака, как получилось, что вы, живя на
перепутьях саванны и джунглей, спокойно режете
друг друга, и вкушаете плоть врагов своих, и безмятежно радуетесь
жизни – и восходу солнца, и пению колибри на закате, в сумраке девственных
лесов, и первому плачу восьмого младенца от десятой жены, и по-детски
хлопаете в розовые ладоши, когда в президентском дворце на завтрак
вам подают гигантскую рыбу, что выловил для вас в озере на заре
старый рыбак Джошуа – ваш с братьями двоюродный
дядя? И
отчего вам не портят аппетита ни Организация Объединенных Наций,
ни родственники белых колонистов, скальпы которых вы развесили в
приемном зале – назло иностранным дипломатам? Как случилось, что
ни у кого из вас уж лет пятнадцать нет никаких врагов, кроме мертвых
– и еще скажи мне, Чака, отчего великие державы не распространяют требования
гуманизма на вашу Богом забытую первобытную демократию в глуши девственных
лесов? Вы вырезали семьсот тысяч человек из северных племен, не
желавших делить с вами власть, и никто из
прогрессивных – не говоря уже о реакционных – политиков даже не
почесался. …Глупый
белый доктор, – важно сказал великий Чака,
– я объясню тебе. Дело в том, что мы никого не боимся. Это не значит,
что мы сильнее белых людей – говоря откровенно, мы слабее их; но
мы не излучаем эманации страха, которую они почуяли бы на расстоянии,
как гиены чуют в вельде страх зебры, скачущей где-то за горизонтом,
и как шакалы чуют падаль. Мы поворачиваемся к нашим врагам лицом,
мы поем боевой гимн, мы бьем в барабаны, мы говорим миру белых:
это наследие наших предков, и если вы хотите отнять его у нас, то
придите и возьмите, если сможете. Они не могут. Они не хотят соваться
в джунгли со своими танками, хотя в деревнях у нас пользуются еще
прадедушкиными мушкетами. Они слишком ценят свою глупую жизнь –
мы же ценим наследие наших отцов; так велели нам древние духи. Запомни,
бедный глупый белый человек – первым твоим ответом на любую попытку
отнять у вас радость жизни, такой, как мы ее понимаем, должен быть
рев разъяренного льва – и ты знаешь, каким должен быть этот рев?
– Нет, о Чака, не знаю, почтительно ответил
я, и он поднял палец. –
Я тебя съем! – вот первый и последний ответ тому, кто сунется в
наши джунгли. И, пока мы будем хранить этот завет праотцев, мы будем
радоваться жизни, и хлопать в ладоши, и встречать восходы, и провожать
закаты, и смеяться над глупым белым человеком, который несет в мир
свои глупые идеи. Запомнил? Повтори! Громче! Еще громче!.. –
Я ТЕБЯ СЪЕМ!!! – рявкнул я, и бурундийские
офтальмологи захлопали в ладоши, а субтильные европейские официанты,
сервировавшие стол в ресторанном зале, шарахнулись от нас во все
стороны. –
Хорошо. Теперь ты понял. Расскажи это в своем краю тем, кто имеет
уши, и тогда вы будете непобедимы. А если все же глупость ватой
заткнет слух ваших, с позволения сказать, вождей, то бери семью
и приезжай к нам. Во дворце моих братьев тебе всегда найдется уголок,
мы наградим тебя медалью имени Луиса Чомбе, и ты станешь Почетным негром. У тебя будет столько
рабов, сколько ты захочешь, и пять черных женщин
будут услаждать твои ночи, – а черные женщины – самые лучшие в мире
женщины, поверь мне! – и на рассвете мы будем встречаться на веранде,
и смотреть на восход, и пить виски, и бить в ладоши, и сводный оркестр
белых потных музыкантов, которых мы выпишем из Европы, будут услаждать
наш слух тамтамами и тамбуринами. Развалившись в креслах, мы будем
швырять серебро в толпу пришедших ко дворцу крестьян, и они будут благословлять нас. Жизнь
хороша, доктор! Приезжай. Я тебя с мамой познакомлю. |
Домой
|
Самиздат
|
Индекс
|
Вперед
|
Назад
|
|