Солнечное субботнее утро. Плюс 23 и нет ветра.
Кто-то в России закрыл дневник, кто-то уехал на дачу в Подмосковье,
кто-то дома играет с котом. Как это всё далеко, как нереально.
С четвёртого этажа озираю уходящие к востоку красно-бурые холмы с
редкими хвойными рощами на склонах. Сущая благодать, располагающая
к поэтапной писанине, но писать не хочется. Нет настроения писать
ввиду невозможности приложиться к бутылке красного сухого из виноградников
со склонов горы Кармель, и закусить швейцарским сыром. Бутылка стоит
на самом видном месте, но мы её не откроем; герметически упакованный
сыр в красно-белой упаковке лежит возле неё, но мы не будем распечатывать
эту упаковку. Я смотрю на солнце за окном не щурясь, в яростную, ярчайшую
синеву, я вспоминаю Старика.
Я пью крепчайший чёрный кофе с перцем, готовить который меня научил
древний Абд-Аллах с арабского рынка, что в Старом городе. Его лавка
- как раз на развилке трёх улочек, одна из которых ведёт к мечети
Омара, другая - к Стене плача; третья улочка, на углу которой, на
первом этаже средневековой кладки дома, в наполненной благовониями
лавке сидит старик - не просто улочка, а Виа де ла Роза, конец Крестного
пути - прямиком выводящая к Храму гроба Господня. Сколько раз я топтался
на этом перекрёстке трёх эпох и трёх вер, прежде чем зайти к старику!
Он всегда видел меня, стоящего возле входа, но никогда не торопился
здороваться. Я - молодой, я должен поздороваться первым. Я могу просто
крикнуть "салам!" у входа, но не хочу нарушать очарование
этого места. Его нельзя нарушать, очарование, оно исподволь впитывается
во все поры тела, оно сонным дурманом кальяна входит в рот, в глаза,
в уши, ему не мешают ни дикие крики туристов, ни тонкие голоса муэдзинов,
трижды в день несущиеся с минаретов сотен мечетей, прославляя Аллаха
всемилостивого и милосердного.
Я приходил сюда по пятницам, я шёл к сердцу арабского квартала Старого
города в ленивой сутолоке базара, рыская глазами по сторонам, боясь
слишком приближающихся ко мне прохожих, держа левую руку на пистолете,
засунутом под ремень брюк, невидимым под рубахой; я добирался до лавки
старика ровно без пяти двенадцать - и застывал, медленно поворачиваясь
по часовой стрелке. В полдень начинали бить колокола в Гефсиманском
саду, к ним постепенно присоединялись серебряные голоса колоколов
десятков церквей всего города. Тени удлиннялись, призраки прошлого
вполне зримо кружили вокруг - медленно, медленно. Юбки метут мостовую,
трогает жалюзи ветер. Я слышу в уличном шуме топот медлительный конный.
Ханаан язычников, Иудея Давида и Соломона, греческая керамика Антиоха
Епифана, мраморные, выжженные солнцем нагорий колонны римской эпохи,
византийские лепные инкрустации соединяются на этом перекрестке гармонично.
Надменность масляных глаз потомков воинов Пророка, озирающих меня,
сбивало с толку, заставляло крепче вцепиться в оружие, якобы невидимое
для этих глаз, бесстыдно ощупывающих меня.
Когда гас серебряный звон последнего колокола, я заходил в лавку.
Здесь ни к чему был мой краткий "шалом". "Салам алейкум,
Абд-Аллах..." - робко, тихо говорил я и, вытирая вспотевший лоб,
отпускал руку с курка. "Алейкум ас-салам, Муса" - как вывороченное
наизнанку эхо, доносилось в ответ. Значит, всё в порядке. Здесь я
- Гость. Гостя нельзя обидеть, хотя за порогом этого дома бывшему
гостю можно всадить в спину нож - тем более, что он, гость, пришёл
сюда сам, непрошенный, - и от неверных. Но здесь он в безопасности
- до того момента, как выйдет за порог. Здесь, на своей территории,
хозяин стал бы защищать его в любом случае - и до конца. Так говорит
обычай. В доме гостю нужно предложить кофе и фарфоровую тарелочку
с рахат-лукумом, с ним нужно сесть и поговорить ни о чём, прежде чем
исподволь начать выяснять, для чего он пришёл, незваный. Я сидел,
скрестив ноги, вместе с хозяином, на огромном пушистом ковре ручной
работы, а стройная, быстрая, как гюрза, закутанная в чадру внучка
старика подносила и подносила блюда со сластями и виноградом. "Шукран,
Лейла..." - шептал я, и она сгибала стан в вежливом поклоне,
не отвечая ни слова. Оставив нам блюдо, она, не отворачиваясь, пятилась
к выходу. Мы говорили ни о чём. Я никогда не говорил ни о политике,
ни об истории, а он - о том, зачем же я здесь - не у него в доме,
а здесь вообще - в этом городе и в этой стране. Понять зачем, он не
мог и не хотел, а я не мог бы ему ответить так, чтобы он понял, и
не пытался сделать это ни разу. Меня тянуло в эту лавку из сказок
Гарун аль-Рашида годами, и годами, почти каждую пятницу, я застывал
на ковре, скрестив ноги, и пил крепчайший чёрный кофе, и опускал глаза
под невидимым, исполненным презрения взглядом Лейлы, под быстрыми
взглядами её братьев - активистов Исламского Джихада, и они знали,
что я это знаю, - так же как знали, что я не побегу в полицию сообщать
об этом, и я знал, что они это знают. Я выпивал три чашечки кофе,
я съедал, как положено, ровно треть тарелочки рахат-лукума, я ощипывал
только одну ветвь винограда, мы говорили о погоде, об урожае, о торговле
хозяина древней керамикой, и я вставал, я кланялся им всем, и они
почтительно-гордо кланялись в ответ, и я выходил, щурясь, из полумрака
лавки в жаркий иерусалимский полдень, и они осторожно прикрывали за
мной дверь. Я выходил, так и ни разу и не сказав о цели своего прихода
- её, цель, я никогда не знал и сам. Мне всегда хотелось объяснить,
что я - свой, что всё это - и жара на улице, и прохлада внутри, и
ароматический дым кальянов, струящийся из всех дверей и окон этого
квартала, и древние камни стен домов и мостовой, и ссохшаяся, много
лет не плодоносящая смоковница на перекрёстке - и мои тоже. Но нутром,
исподволь, в глубине мерцающего под неистовым иерусалимским солнцем
сознания, я знал также, что все разговоры - бессмысленны, что я -
Чужак. Здесь, в его доме, на улице, на этом перекрёстке трёх эпох,
в этом квартале, в этом городе, в этой стране. И - странное дело -
думал я, идя домой, качаясь как пьяный, в сутолоке и жаре, - во всей
здешней округе, в окружении чужих глаз, чужих запахов, в объятиях
чужого языка, я был в безопасности лишь в одном месте, в доме старого
Абд-Аллаха, в самом сердце Старого Города, в гостях у семьи заклятых
врагов всего, что было мне дорого.
Я больше не приду к нему в гости. Его старший сын Мустафа, с поклоном
присаживавшийся к нам на ковёр и подававший блюдечки с угощением,
предупреждавший каждое желание Гостя, убит в перестрелке с солдатами,
вышедшими на его след после пятидневной погони в пустыне - после того,
как он расстрелял в упор в Галилее автомобиль с беременной женщиной
за рулём и четырьмя её дочками в салоне. Когда Мустафу застрелили
солдаты и об этом стало известно, Лейла вышла на улицу и напала с
ножом на пузатого туриста в ковбойской шляпе и цветной рубашке, приценивавшегося
к какой-то фигурке в витрине лавочки, - внучка старика приняла шведа
за еврея. Я прочёл об этом в газете, я позвонил Абд-Аллаху, я сказал,
что никогда не сообщал полиции ни о ком из его семьи, и что о том,
что Мустафу разыскивала контрразведка уже три года, я знал тоже.
Я услышал выветренный шепот старика:
-Я знаю, Муса, что ты никому ничего не говорил. Но ты - Сын Смерти,
сын проклятого народа, пришедшего к нам из Европы. Я не смогу больше
защитить тебя в моём доме. Не приходи ко мне больше никогда. Аллах
смилостивился над моей семьёй, мой внук сейчас в Садах, он погиб за
веру.
Я окаменел. Я не мог сказать старику о семье беременной поселенки,
убитой его внуком вместе с четырьмя маленькими дочками. Это было ни
к чему, и он понимал, что я не напомню ему этого сейчас. Он впервые
назвал меня Сыном Смерти - так арабы уже тысячу семьсот лет называют
нас в глаза и за глаза, как в Европе называли жидами, но я не думал,
что он произнесёт эти слова теперь.
Он подождал несколько секунд - вежливый, спокойный, как всегда. Потом
сказал чуть громче:
-Муса... не огорчайся. Моему внуку сейчас лучше, чем мне. И... я надеюсь,
что той женщине с её детьми тоже будет лучше. Может быть, она ни в
чём не виновна, но кто мы такие, чтобы знать это?.. Так решил Всемилостивый
и Милосердный, и значит - решил он правильно. Ты хороший человек,
Муса. Не приходи ко мне больше. Прощай. Салам... Мир.
-Прощай, отец, - выдавил я и осторожно повесил трубку.
Если опять я устану - от ежедневной погони - сон
мне приснится знакомый - ночи короткой награда - хлопают медленно
ставни - цокают быстрые кони - в городе Йерушалаим - в городе Йерушалаим. |