Глядел на зимнее солнце за окном. Вдруг толчком
в сердце: сегодня - двадцатое января! Я эту дату запомнил, видимо,
навсегда.
20 января 1985 года. Город Луга Ленинградской области. Гарнизон. Мне
- 22 года. Я - "молодой солдат". После окончания института,
где не было военной кафедры, нас послали служить рядовыми.
Устав гарнизонной и караульной службы. Вечный устав, чьи пункты я
готов твердить денно и нощно до сих пор, с утренней зорьки и до отбоя,
в Стране Обетованной. Я всё это помню, как вчера было. Часовой есть
лицо неприкосновенное, и обязанности его заключаются в охране его
прав и личного достоинства.
Ровно двадцать суток прошло с той новогодней ночи, когда мальчик из
подмосковной Балашихи застрелился в карауле, неся службу, несмотря
на охрану законом его прав и личного достоинства. Я лежал в военном
лазарете с крупозной пневмонией и выпивал жёлтый одеколон "Гвоздика"
- вместе с озлобленным Арменом и добродушным Сашей Довбушем. Мы пили
за разорённый дом, за злую жизнь мою. Мы желали вслух, чтобы партии
этой и генштабу её пришёл конец. Чтобы сдох маршал Устинов. Лэхаим,
бояре! За окном раздался выстрел - и череп рядового необученного из
Балашихи разлетелся на части. На три части. Я собирал потом эти части,
складывая их в целлофан, где осколки затылочной кости плавно сопутствовали
лицевой маске - спокойной, как у фараона. Рыдающих отца и маму подпустили
к гробу на пятнадцать секунд. Мы стояли в строю, сжав автоматы костенеющими
пальцами, выпучив глаза, как почти положено по Уставу, как лягушки,
медленно поворачивая головы вслед за проходящими сгорбленными родственниками.
Мне это нравится. Мне нравится, что у жителей моей страны глаза такие
пустые и выпуклые. Часовой есть лицо неприкосновенное. Он решил свою
судьбу сам, мальчик из подмосковной Балашихи. Он застрелился не оттого,
что боялся попасть в Афган. Он не мог просто смотреть на верхушки
сосен в карауле, на синюю тучу над горизонтом, спускающую равнодушное
солнце, клонящее его к земле. Не понимал он, лицо неприкосновенное,
что солнце над плацем - это на полтора года. Он думал, что навсегда.
Дневальные, сжимая у бедра штыкножи, блевали, когда принесли труп
и швырнули - за руки, за ноги - на дощатый пол лазарета. Я раздевал
его и глядел в белоснежную маску лица. Караульный тулуп, валенки и
гимнастёрку - прочь. Так написано в уставе. "Валенки, валенки..."
Людмила Зыкина.
Армен, стоя за спиной, тихо матерился по-армянски. Довбуш шептал католические
молитвы. Дневальные блевали, сжимая штыкножи у пояса. Маска трупа
без мозгов внутри вызывала ощущение слияния с Вечностью.
Армена отправили в Афган в апреле. Довбушу не помогли его униаты.
Я встретил Серёгу Клименко в июле восемьдесят шестого, в безумном
июле ленинградских надежд, в разгаре перестройки. Ты помнишь? Конечно.
Часовой? Да, он - лишь лик неприкосновенности. Да, так сказано в уставе
гарнизонной и караульной. Службы. Ты видишь, Граф - рассвет уже полощется.
Нас было шестьдесят пять, поднявшихся на борт "АН-2" в Пулково.
Мы поехали в Герат, Граф. Я вернулся, и вернулся Витька. Ты помнишь
Витьку? Мы не сдохли, Граф. А остальные сдохли все, все шестьдесят
три человека. Почему ты не сдох, Граф? Ты болел крупозной пневмонией,
и тебя не забрали. Ты молодец.
Я ушёл от него, качаясь, как пьяный. Странно, но в момент встречи
с ним я был трезв. И он хохотал в спину, и менты разбегались от него,
как тараканы - ибо он, Сергей Клименко, был когда-то часовым, лицом
неприкосновенным, и носил на вылинявшей гимнастёрке орденов больше,
чем было у меня пуговиц на джинсовой рубашке. Он был пьян, и он был
накачан наркотиками, и берет десантника был сбит набекрень. И никто
не осмелился тронуть лицо неприкосновенное, ибо он был часовым. Менты
отдавали ему честь вспотевшей рукой, и он щурился на них, проходя
матросской походкой по Невскому, как вор по Лиговке.
Ну, Граф, сука, что тебе рассказать. В Герате нас пересадили на вертолёт,
и мы учились в учебке ещё полгода, так как мы - лица неприкосновенные,
Граф. Нас забросили в кишлак, и там были два духа, и они прятались
от нас, лиц неприкосновенных, в домах из глины, без окон. Хозяина
мы знали, как укрывателя. А он - не признавался, хотя безумие крылом
его задело половину. Граф, его сын был у духов. Он сидел в том же
кишлаке, хоронясь от Лиц Неприкосновенных. Отец, Граф - молчал. И
мы вывели его во двор и привязвли к карагачу. Мы сулили ему Прощение,
но он молчал. Говори, сука! Молчит. Сын, блядь, где? Скажи бровями,
глазами хоть скажи! Молчит... У нас всего два часа времени. Они ничего
никогда не рассказывают. Но мы - лица неприкосновенные, и нам, по
уставу, положено. У него - дочь. Мы заткнули ему рот тряпкой и вывели
на двор его Гюльчатай. И мы выебли её всей ротой. Он сначала мычал
сквозь тряпку, а потом затих. И голову понурил. Мы - люди, и мы оттащили
Гюльчатай в угол двора и бросили на солому. Эй, папаша... Ну! Сын
- где?
Эх, Граф! Он сдох, папаша её! У него получился инфаркт.
Так и не нашли мы этого духа, что прятался. Спалили кишлак зря и ушли.
А дух так и не вылез. Взводный всё матерился - что это за брат, блядь?
Сестру ебут, а ему всё по хую; ну и народ.
Ты чего зенки вылупил, братан? Ты в лазарете героически отлёживался,
когда мы в окопах Герата... но что с тебя взять, Учитель. Блядь, противно
даже произнести. Ты тоже лицо неприкосновенное, ты тоже учил Устав
гарнизонный, чтоб он сгорел. Нас двое вышло оттуда, ты понял, Граф?
Мой брат Каин был в далёкой стране, он защищал там детей от Пророка.
Ей было лет четырнадцать, ты понял? Пошёл ты нахуй, братан. Противно
даже смотреть на тебя. Кирилл Надточий там сдох, и Васька Пимен, и
Серёга Не-Тронь-Лица сдох тоже. А ты всё живёшь, и нахуй кому ты нужен
- а, Учитель? Лучше бы ты сдох, падла, вместо тех, кто понимал Устав
как положено. Но ты был с нами с начала, как один, как в строю, как
будто нас одна мама родила.
И он ушёл, и Солнце мычало ему сквозь тряпку, которой был заткнут
рот. И винтовкой честь ему отдавал Тот, кто был лицом Неприкосновенным.
И с тех пор я не приходил в себя, и никогда не приду.
|