Вчера в гости приезжал Иван. Есть такие люди, рядом с которыми
чувствуешь себя невольным вампиром: автоматически подпитываешься
их энергией и заряжаешься их оптимизмом. Ваня живет в Кирьят-Арбе,
ходит по арабским районам Хеврона враскачку, как моряк на суше.
За ним следят тысячи ненавидящих глаз, он их не замечает. Примерно
раз в неделю на него нападают в переулках: с ножами (Ваня умеет
драться ножами, как самурай именными кинжалами, умеет кидаться ими
в цель на спор, и всегда побеждает), с пистолетами (Ваня хорошо
стреляет из пистолетов всех видов), с автоматами (у Вани через плечо
небрежно перекинут среднекалиберный "Уззи", которым он
навскидку пользуется одной рукой). Однажды, когда он выходил проулком
к Пещере Праотцев, его молча прижала к каменной стене толпа безоружных
в масках (и безоружие нападавших было исключением из правил, к которым
он привык уже давно); Ваня счел при таком раскладе неблагородным
пускать в ход кинжалы, пистолеты и автоматы - и принял бой вручную.
Он поступил с ними так, как поступает в соответствии с кодексом
Бусидо одинокий самурай, владеющий всеми мыслимыми и немыслимыми
приемами рукопашного боя, с бандой взбесившихся крестьян. Задолго
до того, как на место с ближайшего блок-поста примчались взмокшие
солдаты, тет-а-тет был закончен: толпы не было, на земле, в тени
виноградных лоз, спускавшихся со стены, валялись двенадцать человек,
некоторые из которых слабо шевелились; Ваня ходил между ними и,
бормоча русские слова, собирал трофеи. Обернувшись к подбежавшему
двадцатилетнему лейтенанту с перекошенным лицом, он огорченно сказал,
что плебеи остаются плебеями в любой ситуации, - и показал коллекцию
ножей, кинжалов и кастетов, которые он ногами выбивал из рук нападавших.
"Я сперва думал, это честный поединок", - грустно заметил
он. Честный!.. - вскричал лейтенант, воздевая руки к высокому синему
небу, падавшему сверху между узких стен, - ты был один!
-Так что - если бы нас была толпа, а с той стороны всего один, то
ты сказал бы, что это честный поединок? - печально сказал Ваня,
и лейтенант не нашелся, что ответить.
Он ездит на своем древнем, дребезжащем микроавтобусе с не закрывающейся
дверцей по самым опасным дорогам, где спокон веку стреляют из засад
с вершин лысых холмов и из лохматых кустов по обочинам, - и пыльный,
пахнущий солнцем и смазкой "Уззи" лежит за приборной доской
наготове. Восемь раз он принимал бой на полной скорости, сидя за
рулем, пять раз был ранен, трижды успевал по мобильному телефону
вызвать подмогу, в остальных случаях оставался один на один. В последний
раз он вез беременную жену соседа рожать в больницу, и их обстреляли
уже недалеко от города. Стекла брызнули ему в лицо, он вслепую открыл
огонь и дал газу; выстрелы сзади затихли. Потом полиция насчитала
в лощине на вершине засадного холма три трупа.
Когда была война, они с женой Светой приняли в своем доме в Кирьят-Арбе
пятнадцать беженцев с Севера. Представляешь, улыбался он, эти хайфачане
до того не видели жизни, что ничего не понимают вообще: когда я
сгрузил их и скарб у моего крыльца, одна бабулька, которую я вынес
из машины и аккуратно поставил на землю, оглянулась на скопище арабских
домов Хеврона - там высились минареты и кричал муэдзин; и она спросила,
обреченно так - "мы уже в Газе?" Ещё нет, радостно ответил
я, но скоро.
Он неоднократно бил морды своим - тем своим, кого он за своих не
считает - выступал на радио, на митингах, его арестовывали, отпускали,
отбирали и возвращали оружие; после очередного теракта, в котором
были расстреляны женщина за рулем и дети, ехавшие на заднем сиденье,
к ним пожаловал с ласковыми словами утешения комиссар полиции; Ваня
плюнул комиссару в лицо, и тот был очень огорчен - аккуратно смывал
плевок носовым платком, пока пять сотрудников службы безопасности
безуспешно пытались ломать руки хулигану, отбивавшему поползновения
ударами каратэ в глухой обороне.
Я из Бишкека, говорил мне Ваня, вернувшись с отсидки, так пусть
комиссар благодарит Аллаха, что при мне не было в тот раз ничего
более существенного, чем руки. Я косился на его руки - синие жилы
переплетались под загорелой кожей, как татуированные змеи, и ударом
ребра ладони он отбивает горлышки бутылок, когда недосуг искать
штопор.
Иногда ему хочется отдохнуть по-человечески, - как он говорит, "за
рюмкой чая", - тогда он приезжает ко мне. Заслышав дребезжание
и хлопанье не закрывающейся дверцы микроавтобуса, Софа выглядывает
в окно и кричит мне: иди, твой Вестерн прибыл. Вестерн - так она
зовет его. Я бегу в кухню и начинаю доставать из холодильника всё,
что Аллах послал. Штопор я не ищу - Ваня обойдется без него. Он
неприхотлив в еде, ему можно было бы дать на закуску шмат свиного
сала, если бы этот шмат водился в моем доме. Он неразборчив в выпивке
- господа все в Париже, говорит он, смешивая в вазе для цветов красное
сухое, бренди, чуть водки, и заливая этот водопад бутылкой пенящегося
пива "Голдстар". Он входит в квартиру шаркающей походкой
кавалерийского офицера, и с порога подхватывает, подкидывает к потолку
мою дочку. Она визжит, она обожает его. За едой он невнятно бурчит,
что все не так плохо, как можно было бы надеяться, и все пытается
подлить мне свой коктейль из цветочной вазы.
Когда первый голод гостя утолен, на кухню входит Софа, и начинается
то, что я при всем желании не могу назвать дискуссией. Софа говорит,
что всё плохо, а Ваня отвечает, что всё очень хорошо. Софа отвечает
с вызовом, что все нормальные люди давно уехали в Канаду, Ваня спокойно
отвечает, что он отродясь не был нормальным человеком. Софа констатирует,
что в свете происходящего она привезла сюда свою семью на смерть,
Ваня пожимает плечами - на миру и смерть красна, а вообще, старуха,
нельзя так пессимистично смотреть на течение мировой истории, Аллах
поможет, а если не поможет, потому как действительно не за что ему
нам помогать, на то он и Аллах, то пусть в любом случае не боится
- пока он, Иван, здесь, ничего плохого с его друзьями случиться
не может, так сказал ему один очень сведущий каббалист, хотя он
лично человек не религиозный, зато каббалист был религиозным, а
значит - знал, что говорил.
Потом он отбивает ребром ладони горлышко у бутылки водки "Голд",
и это значит, что пора петь песни. Ваня любит петь песни. Он родом
из Бишкека, там все русские люди поют песни, когда не очень весело,
и привычку свою Ваня привез со снежных вершин гор Киргизии на раскаленные
плато Иудеи.
Он художник, и скульптор, и бард. Он сам пишет песни, не считая
их за творчество, не воспринимая за поэзию, не вдаваясь в мелодию.
Он всегда спрашивает меня, что я, на правах хозяина, хотел бы услышать
для начала. Мне всё равно, я люблю, когда эта каменная глыба навалится
на стол, сожмет руками, сотворенными, казалось, из железного дерева,
гриф гитары, ударит по струнам и взревет распаленным быком - все,
что угодно: об артиллеристах, которым Сталин дал приказ, Визбора,
Городницкого, Интернационал, Хорст Вессель, или песни наших здешних
- Гриши Люксембурга, передававшего ему давеча поклон, покойного
Саши Аллона, или Зеева Гейзеля, который ему давеча тоже привет передавал.
И Буська вскарабкивается ему на колени, и он берет три аккорда.
Он поет "Пастуха", свою песню, и несмотря на незамысловатость
слов и мелодии, мы втроем дружно смотрим ему в рот:
Он прекращает петь и говорит виноватым голосом боцмана из "Острова
сокровищ" - никак, у меня что-то в глотке пересохло; я наливаю
ему граненый стакан ледяной водки "Голд", - он всегда
пьет у меня эту водку только из этого стакана, - выпивает бережно,
держа другую руку на отлете, смотрит на нас повлажневшими глазами,
говорит севшим голосом - господи, смачно-то как! - вкусно хрупает
малосольным огурцом, услужливо поднесенным Софой на тарелочке с
голубой каемочкой.
Потом он поет ещё и ещё, на русском и на иврите, чужие и свои песни,
и в гром бешеного ритма из трех аккордов вклиниваются тихим диссонансом
"Журавли", которые он перевел на библейский язык, и сразу
ясно, что песня это - не только для России.
Я смотрю на его взмокшую от пота рубашку солдатского покроя, которую,
кажется, плавно разрывают перекатывающиеся под ней мускулы, на этого
мастодонта, он продолжает петь, а я все гляжу на него, и в глазах
встают снежные вершины далеких гор, и край ледника тех времен, когда
мир был юным, - и вижу мамонта, угрюмо-весело ворочающегося распоротым
брюхом в яме со вбитым в нее колом, и слышу яростный вопль из задранного
хобота, и бьющий из него в низкое серое небо фонтан крови, и кучу
звероподобных пигмеев, суетящихся у края ямы.
На город давно упала тьма, и крупные звезды мигают в такт мелодии,
и соседи, высунувшиеся из всех окон, отбивают этот такт ногами.
Наконец, он откладывает гитару, выпивает ещё один стакан, проводит
рукой по мокрому русому чубу, и встает, и Буська, надув губы, сползает
с его колен, и он звонко чмокает ее в щеку, и я иду во двор проводить
его. Он угрюмо глядит - медведем, исподлобья, и идет по двору походкой
моряка, вразвалку, и пока он огибает свою машину, я провожу кончиками
пальцев по ветровому, защищенному тройной пленкой от выстрелов стеклу,
и чувствую вмятины, трещины и аккуратно круглые дырочки от прямых
попаданий.