Почти год мы выбирали приличную
школу для нашей дочки, куда она должна идти учиться в первый класс,
и чуть не рехнулись в процессе этого выбора. Нашу директрису хвалят.
Говорят, Ирит – бой-баба. Это хорошо. В десятилетке, которую я окончил
в Питере, директриса Анна Кузьминична тоже была бой-бабой, и с ней
всем было спокойнее жить.
С классной руководительницей нам тоже, говорят, повезло. Первая
учительница – это же очень важно, я, например, свою Тамару Георгиевну
всегда помнить буду; в той восьмилетке, где я сперва учился, она
для меня была лучом света в темном царстве. Нашу местную Тамару
Георгиевну зовут Михаль.
В первом классе - тридцать человек, и родители радуются, что не
сорок, как в других школах бывает. Восемь мальчиков и 22 девочки.
У половины детей родители приехали из России. Мальчика Идо Хези
я сперва принял за перса не то за йеменита. Я судил по шоколадно-смуглому
папе и гортанному ивриту, на котором папа с сыном переговаривались,
пока не пришла мама. Мама заговорила с сыном по-русски. Эфиопов
в классе нет – они все почему-то пошли в соседнюю школу, где, говорят,
составляют 80 процентов первоклассников. В районе белые жители,
по вопросу отношения к "эфиопской школе", разделились
на два лагеря: радикалы именуют ее школой имени Менгисту Хайле Мириама,
либералы – школой имени Хайле Селассие. Я отношусь к либералам,
поскольку покойного императора всегда очень уважал, памятуя его
европейское образование и борьбу с оккупационными войсками фашистской
Италии. Я в своей жизни знал и еще одного эфиопа с европейским образованием;
он говорил на английском с оксфордским выговором и, когда приехал,
моя жена, как социальная работница, оказывала ему помощь. Так мы
познакомились; бедняга в поисках работы тыкался куда ни попадя,
и его никуда не хотели брать. В окружении своих соплеменников –
бывших сандальщиков, поденщиков, водоносов и скотоводов, ныне живущих
на государственное социальное пособие – он чувствовал себя не в
своей тарелке. В конце концов, он уехал в Гамбию, где возглавляет
теперь министерство транспорта. Транспорта, кроме гужевого, в Гамбии
все равно нет, поэтому работа у него – не бей лежачего. Полтора
года назад он прислал мне оттуда бутылку французского коньяка, которую
в память о нем мы выпили с моим соседом Семеном Ильичом, ветераном
войны с белофиннами. Семен Ильич, как это свойственно многим людям
старой закалки, по отношению к эфиопской школе занимает радикальную
позицию, и именует ее школой имени Менгисту Хайле Мариама. Мы часто
спорим с ним об этом предмете. Семен Ильич, как бывший советский
человек, сочувствует угнетенным народам Африки, но сам предпочитает
держаться от них подальше, равно как предпочитает держать от них
подальше и своих внуков. Себя он почему-то считает белым человеком,
на досуге любит порассуждать о культуре, и в его безграмотных, кондово-посконных
речах а-ля Шариков часто замечаю я рудиментарные следы высокомерных
деклараций позднего Киплинга.
Вот ты скажи мне, вопрошает он и тычет меня в грудь железным костистым
пальцем, после распития литра французского коньяка, присланного
оксфордским эфиопом – ну что эти негры и прочие местные делали бы
без нас? Никакой культуры. Ну совершенно никакой культуры! – Не
знаю, Семен Ильич, сокрушенно отвечаю я; наверное, так и остались
бы неграми и прочими местными…
Беднягу увековечил в литературе наш общий сосед Губерман, но Семен
Ильич даже не подозревает об этом, а у меня не хватает духу рассказать
ему. Впрочем, Семен Ильич мало что читает. Иврита он не знает, книг
из России он не привез, в городскую русскую библиотеку ездить ему
недосуг. Говоря о культуре, он подразумевает, в основном, еженедельную
программу телевизионных передач, публикуемую в бесплатной русскоязычной
газете "Наш Иерусалим".
Вот марокканцы, в частности (у нас в районе много выходцев из
Марокко), гневно повествовал Семен Ильич, - они же просто дикари:
вы посмотрите, какое невероятное количество газет они выбрасывают
прямо на улицу! Мусорная куча из газет, сбитых ветром к стене, действительно
украшала наш двор. Монолог моего собеседника, задыхавшегося в вакууме
местной бездуховности и бескультурья, все никак не иссякал, а мы
уже приблизились к его подъезду, и я мог улизнуть. Но у меня еще
был один вопрос, и я осмелился его задать.
- А интересно, Семен Ильич, - спросил я, - тут феномен такой забавный:
вы не обратили внимания, что все газеты, выброшенные марокканцами,
- на русском языке? (с)
Я смотрю на своего ребенка, и у меня прорезаются не очень адекватные
реакции, и я отдаю себе в этом полный отчет. Мне всё время ее жалко.
Так не должно быть – с какой стати и при чем здесь жалость? Её детству
многие могли бы позавидовать. У нее всё есть; горы игрушек занимают
треть комнаты, и по прошествии времени мы раздаем их тем, у кого
игрушек мало; всю детскую классику мы прочли и уже обсудили; она
говорит на иврите без акцента, ее русскому языку завидуют родители
детей, с которыми она играет на улице; за свои шесть с половиной
лет она побывала в пяти странах. Я надеюсь, что я смог стать ей
другом. Я люблю тебя больше всех пап на свете, говорит она мне вдруг,
неожиданно вскакивает, подбегает, крепко обнимает и так стоит, прижавшись,
минуту-полторы. И в этот момент мне становится жалко ее еще больше,
накатывает желание закрыть ее от всех, соорудить вокруг нее ограду
и разбить по периметру цветник роз с шипами - от посторонних, воздвигнуть
хрустальную башню и заточить ее в ней, самому сесть у подножия башни
в засаду, неожиданно выскакивать из собачьей будки и палить по приближающимся
из "Смит-вессона" – ощерив усы, присев на полусогнутых,
держа револьвер двумя руками и закидывая их за голову от отдачи
после каждого выстрела. Я прекрасно знаю, что это не только неправильно,
но и просто дико. Это все понимают. Это понимает даже Семен Ильич.
У этого… - говорит он, наблюдая мои педагогические опыты, - у этого,
ну… был этот… безумный болванчик, нет – заяц. Ну, ты понял. Так
он был этот… безумный болванчик, а ты – безумный папаша. Ну, ты
понял. У Шолохова. Внучка смотрела мультик. Я киваю головой. Я знаю,
что своим отношением к собственному ребенку иногда навожу людей
на мысль-ассоциацию с чаепительным персонажем Кэрролла. Впрочем,
он мне симпатичен. Хотя бы этим бессмертным эпизодом:
-Во-о-о-н!!! – заорал Король, багровея.
-Где? – испуганно оглянулся Болванщик.
Ночью перед церемонией начала первого учебного года я не спал. Мне
мерещился звон будильника. По утро я все-таки задремал, и мне услышались
куплеты маленького тюленя из древнего кинофильма "Последний
дюйм", исполнявшиеся детским голосом. Проснувшись, я сосал
валерьянку и ворочался, нервно зевая на зеленеющую темень за окном.
Софа шепотом ругала меня неврастеником. Дочка преспокойно дрыхла
в своей комнате. Я подходил к ней – она не чувствовала важности
наступающего дня, и улыбалась во сне. Я возвращался в спальню и
крутился под одеялом, как кашалот в зарослях на дне моря. Каждые
четверть часа я бегал курить на лестничную площадку.
Когда закончился первый учебный день, я толпился за дверью класса
вместе с тридцатью другими родителями. Во время последнего урока
мы подглядывали в замочную скважину, вставали на цыпочки и отталкивали
друг друга, как школьники, стоящие за дверью, где сидит экзаменатор.
На всех лицах, кроме моего, сияли счастливые улыбки. Я был мрачен,
как туча. Как всегда, я подозревал самое худшее, как минимум – своего
рыдающего ребенка. Прозвенел звонок, двери распахнулись, я влетел
внутрь. Я увидел, как щебечущая стая новоиспеченных школьников окружила
классную руководительницу. Они накинулись на нее, они обнимали ее,
они обхватывали ее руками, прижимались лицами к ее платью и визжали
от восторга, а она, присев, как наседка, пыталась перецеловать их
всех. На секунду я ощутил укол ревности, а потом – огромное облегчение.
Воспитанный по системе Макаренко, за двадцать почти лет жизни в
этой стране я так и не привык к экспрессивному поведению здешней
молодежи. У меня стали ватными ноги и, выйдя за порог, на улицу,
я с наслаждением закурил.
Вечером, сделав первые в жизни задания на дом, мы вышли гулять.
Мы пошли в наш излюбленный уголок детских игр, к супермаркету в
центре района. По дороге я долго, нудно, обстоятельно рассказывал
дочке о том, как важно учиться, чтобы стать человеком. Я даже вспомнил
завет Ильича и процитировал его вслух (обычно, Ленин – последний
из авторов, кого я цитирую). Папочка, а как ты сам учился в школе?
- спросила она, и я сник.
Мы подошли к площадке. Здесь было уже полно детей, многие из них
в этот день тоже стали первоклассниками. Многие ли из этих детей
выполнили уже первые в своей жизни домашние задания перед тем, как
отправиться гулять? – замогильным голосом вопросил я, подняв
указательный палец. Я сделал это из педагогических соображений.
Дочка жадно смотрела на качели, на горку, на детский турник, но
не решалась прервать мой монолог и стояла, по многолетней привычке
держа меня за ремень брюк. Я понимал, что должен немедленно прекратить
нести ахинею, но не мог остановиться. Пока мы шли сюда от дома,
я успел рассказать вводную часть, раскрыть тему, и теперь мне во
что бы то ни стало нужно было плавно перейти к эпилогу. Мы стояли
перед турником, на перекладине которого увлеченно крутились три
малолетних босоногих эфиопа, я воздевал указательный палец и вещал.
Буся послушно держалась за мои штаны, глядя на турник, и вздыхала.
Мимо прошел Губерман с авоськой и подмигнул мне.
-Папочка, после твоих нотаций мне очень хочется будет повеситься.
Хорошо? – спросила она, и я осекся. Только через некоторое время
я понял, что речь идет о разрешении повисеть на турнике.