Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

И Беназир тоже

 

И Беназир они убили тоже. Ничего не понял сперва, перечитал трижды. Встал. Первая реакция, когда что-то происходит со знакомыми - близкими, далекими, даже со знакомыми косвенно - встаю. Потом сажусь. Потом начинаю ходить по помещению. Это рефлекторное. Подошел к жене - они убили ее, говорю. А ты не знал? - спрашивает, - еще днем передавали. - Днем меня не было.

 

...Три года назад, как-то вечером, я сидел под хмельком. Дай, думаю, стукнусь Валерке в Лондон.

Был у меня когда-то такой друг, Валерка. Одноклассник. Потом был момент, когда он меня предал. Ему не хотелось садиться на семь лет, и я его понимаю. Но всё же много лет после того момента мы не общались. Я всегда помнил, как он жил у нас на даче, моя бабушка зашивала ему порванные штаны и куртку. Из-за этих штанов я не мог на него ни злиться, ни обижаться. Но общаться с ним я тоже уже не мог. Когда он собирался уезжать, в восемьдесят восьмом, он позвонил ко мне, впервые за много лет позвонил и сказал - я уезжаю с потрохами и со всеми бебехами; я хочу попрощаться. Прощай, сказал я, и у меня всё внутри сжалось. Нет, я хочу попрощаться в лицо, сказал он. Так он и сказал - в лицо. Я не знал, что нужно сказать, потому что я знал, что произошло, и знал, что он знает, что я это знаю, и только удивился, что он смог так вот позвонить, как будто не было совсем ничего, и сказать - приезжай. Я никогда почти не знаю, что действительно нужно сказать в такие моменты, и, помню, стал стучать ногой по полу, как отбивал вальс - раз-два-три, раз-два-три; в затруднительных ситуациях я всегда, до сих пор, вальс отбиваю. А потом я вспомнил, как у меня на даче он рисовал на обрывках туалетной бумаги и клочках газет  замечательные иллюстрации к Бабелю и Джерому, который Джером К.Джером, и пел Северного под прекрасную гитару, пел прекрасно; и рассказывал о буддизме, и о том, что запрещенное в то время каратэ - это не столько драка, сколько философия. И все девки в городе и на даче были в него влюблены, потому что этот сын вечно пьяного пролетария с Куйбышевской улицы и давно умершей, непонятно какой матери, имел аристократический профиль, врожденный интеллект и любовь к хорошим книжкам, и ничему этому его никто на свете не учил. Я, наверное, и сам был в него влюблен немного, но не понимал этого. Он был совсем не обыкновенный человек, и вовсе не положительный герой. Он трахал девок с тринадцати лет, он торговал пусерами и доморощенными, черно-белыми порнографическими открытками, которые лепил со старого фотоаппарата у себя дома, и ходил на все сейшны "Зоопарка", и, говорят, даже писал какие-то тексты для покойного Миши; а потом он еще торговал наркотиками, а единственная его настоящая любовь Саша влюбилась не в него, а в диссидентско-андерграундного поэта Галицкого, и Валерка ничего не мог с этим поделать, и вызвал поэта на дуэль. Но на дуэли выяснилось, что поэт знает каратэ не как философию, а как драку, и потом я оттирал Валерке кровь с морды, как секундант, а поэт ушел спокойно, потому что Саша стояла сперва напряженная, а потом смеялась, когда Валерка упал. Я был, как какой-то Бестужев при Пушкине, казалось мне почему-то. Или Вяземский. И, когда я оттирал ему кровь с аристократической морды, я любил его. А всё же Саша ушла к андерграундному поэту, эти бабы ничего не понимают, кто последний герой, говорил я ему в утешение, но он не мог утешиться. И снова мы ходили к нему домой, и это было, как у покойного (сегодня вокруг меня много покойников) Майка - в песне "Иванов". Честное слово, это было именно так, как в той древней песне о коммуналке на Петроградской. И мы приходили в эту жуткую квартиру, где пьяный отец валялся на полу, и старуха-соседка Настасья Филипповна подкармливала Валерку горелыми со сковородки помидорами, и к нам приходили люди с чемоданами портвейна, и мы проводили время жизни за сравнительным анализом вина. А потом они уходили, и только очарованные стихами и философской доморощенностью дамы оставались с Валеркой до утра. А потом приходило утро, прокуренное и серое, и подтверждало старый тезис, что сегодня - тот же день, что был вчера. И мой Галич звучал в этой атмосфере пакости, пьяно сопевшего пролетариата и цветка кладбищенской незабудки вполне даже к месту. Разве что вечно обкуренная Ира Солнцеликая не понимала, что это за такое - "а он и перекинулся башкой в лебеду". И что такое Теберда, она не знала тоже. За это её подвергали обструкции и остракизму, то есть интеллектуалы вели ее в сортир и занимались с ней любовью при свечах, как они говорили; я сидел в углу, гитарой тренькал, а Валерка - всё же сын пролетария - лез на чугунную ванну смотреть через замазанное мелом окно на коммунальной кухне. Дориан, говорил я ему, это неприлично, негигиенично и не симпатично, вам говорят. Генри, говорил он мне, спрыгивая на пол, там ничего интересного, прошу вас - выпивайте и закусывайте. И эти посиделки, и эти пьяные философы (с тех пор у меня на них отрыжка), и Исаич на фотографиях, и Ира Солнцеликая в сортире, в собачьей стойке над унитазом, и валявшийся в коридоре на полу папа, как будто простреленный под Сталинградом навылет, и трава, которую курили все, кроме меня - они были ранние хиппи, и ненавидели режим, а я, хоть режим ненавидел тоже, но не был хиппи, и, значит, мне не положено, да я всегда и предпочитал водку - всё это, вместе с выцветшими старыми свитерами и общим запахом коммуналки, который я никогда уже не забуду - всё это было, есть и будет ответом на то, почему я поехал прощаться с Валеркой, который меня предал.

 

Всё то, о чем я написал выше, оказалось для меня более важным, более значимым, как последнее лето детства, которое важнее многого из того, что случилось с нами потом, - и я поехал. И в непривычно убранной, чистой квартире мы снова пили, и пели, и я взял на руки его годовалого сына, и поцеловал его, и сказал - счастливо, Валерка. А он посмотрел на меня прозрачными своими глазами, что-то просчитал про себя, и я понял, что он успокоился. И вот он уехал из петербургских метелей, с улицы Куйбышева, и поселился в одной стране, потом в другой, потом - в третьей. Он бросил трех жен и семь, в общей сложности, детей, и женился на американской миллионерше - я ни капельки не удивился, когда узнал об этом - и взял свою податливую миллионершу, и поселился с нею в городе Холмса, прямо на Бейкер-стрит; он говорил - да где же можно здесь еще селиться, разве что тут, где тени забытых предков, а ты будешь моим Ватсоном - приезжай в гости, моя Салли будет для тебя тем, чем миссис Хадсон была для покойного Соломина, ну, ты понял.

 

И он выцарапал всех своих детей, от всех своих жен из разных стран, и выписал их в город Холмса, и его Салли, гонористая американская миллионерша, всех их усыновила и удочерила.

Правда, это всё было потом; а сперва я с ним, уехавшим из России, потерял связь на двадцать почти лет. За двадцать почти лет я не мог вспомнить в связи с ним ни о чем, кроме пьяных сходок в коммуналке, и как все наперебой читали стихи, и как моя бабушка штопала ему свитера и штаны. И вот однажды он позвонил ко мне, и сказал голосом, который я узнал бы среди тысяч голосов - Миха, приезжай, ей-богу. Раз ты меня простил, то приезжай, и мы полетим на Маврикий. Я не хотел на Маврикий, и я не прилетел в Лондон. Но иногда он еще звонил, всё реже и реже, и рассказывал о каких-то новых гуру, и о новом курсе фунта применительно к баксу - у меня болит голова и от того, и от другого, и я живо сворачивал разговор, а он звонил уже не по телефону, а стучался ко мне по скайпу, и голос его был молод, как тридцать лет назад.

И вот он позвонил мне как-то в очередной раз, года три назад, и сказал - Салли приглашает тебя со всей семьей, она даже выписала кашерные тарелки ради тебя, и билеты мы тебе оплатим, на это я уже способен теперь. Я не понял, о каких тарелках идет речь, я был выпимши; я сказал важно - я всегда буду для тебя живым укором, но вот что. И замолчал. Потому что я наливал. Потому что - что, спросил он с беспокойством. И тут мне в голову ударил ром, и я сказал - слушай, Бхутто же сейчас у вас там живет, в Лондоне? - и сделал ударение на второй слог. У нас, удивленно сказал он. А я знаю, что у вас щас рамадан кончился, сказал я нетвердо. Она хорошая баба, я хочу ее поздравить. Я нес хрень, я знал это, и я хотел этого. Мне стало вдруг сладко представить себя живым ему укором - еще и еще раз. Это было недостойно, что я вспомнил о предании старины глубокой, о том, что когда-то его поставили в безвыходное почти положение органы уже не существующего государства, - но я так хотел.

 

Я могу позвонить Беназир, сказал он после незаметной паузы, мы иногда общаемся на общих мероприятиях, но ты же по-аглицки ни бум-бум, что ты ей скажешь?.. - Ты просто поздравь ее с окончанием рамадана, сказал я, и скажи ей, где я живу. - Это всё, спросил он. Ага, сказал я. Ладно, подожди, сказал он, и отключился. Через пять минут он позвонил мне снова. Странно, но я дозвонился, сказал он, я ей передал, и поздравил, она сейчас очень занята, но ответила. Она поблагодарила. А ты сказал ей, где я живу, спросил я. - Сказал. - И что? - Что за идиотские вопросы? - спросил он. - И ничего. Она сказала, что большое спасибо, что ей очень приятно, что Иерусалим - это прекрасно, и еще - что она не надеется дожить до того времени, когда люди перестанут быть мудаками.

 

Она правда так сказала, в полном восторге заорал я. - Правда, ответил он, и я быстро пожелал ему спокойной ночи, и отключился, и стал звонить своим знакомым, чтобы рассказать, как передал привет пакистанской изгнаннице, и что она на этот привет ответила.

 

И я потом все время думал о ней - вот как она сидит в своем сари, и кутается в промозглом эмигрантском Лондоне в какой-то клетчатый платок, и курит длиннные пахитоски, прикуривая одну от другой, держа их своими нервными тонкими пальцами, и мысли у нее где-то далеко, ого-го, мысли у нее, как у Голды Меир пополам с Маргарет Тэтчер, помноженные на размышления госпожи Перон в контексте идей Коллонтай и любовных переживаний Инессы Арманд, и все непознанные образы великих женщин прошлого соединялись в моей голове под одним желтым, благоухающим сари.

 

И можно было бы добавить в этот сумбур в виде завершения глубокомысленно-поучительную (а чему поучающую?) фразу - "...и вот ее убили". Да ни к чему.

Пусть уж лучше будет ерническое, вынесенное из глубин той коммуналки семидесятых -

"...Я сижу, гитарой тренькаю - гогот, вопли, пляски, звон; и соседский сын за стенкою прячет в стол магнитофон".

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад