Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад

 

 

 

Старый профессор

 

Этой ночью умер старый директор архива, в котором я работаю. Еще вчера пришел на службу (пятнадцать лет, как пенсионер, он приходил сюда исправно, изо дня в день, вел научную тему), подошел ко мне, приподнял кепочку, улыбнулся, сказал: "А в среду обещают снег. Хорошо, правда?". И добавил неожиданно - "Я вспомнил утром стихи на русском:

И солнце долго не вставало,

Из книг и скрипок жгли костер,

И сумасшедший репортер

брал интервью у пьедестала".

Чьи это стихи? - озадаченно спросил я. Мои, ответил он, еще раз приподнял кепочку и вышел – высокий, сутулый, укутанный в синий плащ, с трубкой в зубах, такой, каким изображают Шерлока Холмса в своих фильмах англичане. Больше его я в этой жизни уже не видел.

Когда пробило полночь, он проснулся, сел на постели, позвал жену, сказал:

- Элиза, их штербе. Аллес.

Погладил ее по руке, откинулся на подушки. И умер.

 

Он родился в Германии. В 1935-м его подростком привезли в подмандатную Палестину. Тогда нацисты еще выпускали со всем имуществом - после внесения отъезжающими определенного налога в пользу ограбленного ими Рейха; поэтому семья смогла сразу же купить квартиру в Иерусалиме. Он учился в школе, поступил в университет - тот, что на горе Скопус, напротив Храмовой горы, на виду у Золотого купола. Когда ему исполнилось двадцать семь, он стал профессором. В промежутках между учебой и защитой диссертаций он воевал. Тогда все воевали, такова была грустная реальность географической точки, которую для него выбрали родители в качестве постоянного места жительства. Часть своих книг он написал на фронте.

Несмотря на то, что вырос он здесь, по складу характера, поведению и интеллектуальным предпочтениям он был и остался классическим Немецким Профессором, таким, какими их до сих пор изображают киббуцники в ревнивых и завистливых своих анекдотах. Педантичным, неторопливым, обстоятельным любителем Шиллера и Гете, которых он часами мог цитировать на языке оригинала - своем родном языке; на иврите - языке, который тоже стал для него родным; а также на двенадцати других языках, которые ни с какой стороны родными для него не были, но которые он знал не хуже.

 

Профессор, - проникновенно говорили ему фронтовые товарищи, простые парни из киббуцов западной Галилеи, родившиеся на этой земле и жизнь свою без копания в земле не представлявшие, - профессор, с такой занудливостью и носом, задранным в небо, ты не найдешь себе жены; наши бабы не хотят гегелей, они хотят трактористов. Прислушайся, профессор, мы тебе добра хотим.

 

На исходе сороковых в Стране было позорно говорить на немецком прилюдно. Некоторые вновь прибывшие, костлявые и огромноглазые, ходившие по тротуарам осторожно, как будто у них внутри что-то сломалось, при звуках немецкой речи падали в обморок - отнюдь не фигурально. Часть из них со временем пришла в себя и даже преуспела в новой жизни; но мы еще по девяностым годам помним гордых тель-авивских старух из бывших, сидевших в элитных кафе на Дизенгоф за интеллектуальной беседой - когда с улицы до них доносилась немецкая речь, они падали замертво, и им вызывали неотложку. Я это знаю не понаслышке, однажды я сам вызывал такую неотложку.

 

Профессор, тем не менее, говорил на немецком там, где, когда и сколько хотел. Он все понимал. Если бы он действительно был натуральным германским профессором, за которого его регулярно принимали коллеги из Мюнхена и Вены, то, скорее всего, чопорно и толерантно умолкал бы в присутствии людей, рядом с которыми нельзя было разговаривать на том языке, что стал табу после войны - на несколько десятилетий вперед. Но профессор все же вырос здесь, и, кроме книжек, у него была грудь в боевых наградах, которые он, правда, никогда не носил. Он был терпим, но не толерантен.

 

В одном из промежутков между войнами и писанием книг он женился на Элизе. Элиза родилась в Голландии. К моменту освобождения из Освенцима, когда ей было четырнадцать, она проходила по ведомству доктора Менгеле. Она была его любимой пациенткой – так шутил сам доктор; она была его любимым материалом. После медицинских опытов она уже никогда не могла рожать, и передвигаться без посторонней помощи она не могла тоже – когда профессор женился на ней, он купил ей инвалидную коляску. Первое время коляску можно было двигать, держась руками за ободы колес; впоследствии молодые купили усовершенствованный электромоторчик. Поскольку рожать Элиза не могла, а детей хотела, они начали усыновлять сирот. Круглых сирот в Стране было мало, и детских домов не было тоже – не в традициях семей этой страны отдавать своего ребенка в приют; те же круглые сироты, которые имелись, дети, потерявшие родителей в Катастрофе и привезенные сюда Сохнутом из лагерей беженцев, сами уже давно выросли. Поэтому с усыновлением получился напряг. Тем не менее, на протяжении двадцати послевоенных лет они усыновили – и удочерили – пятерых: четырех мальчиков и девочку. Выбирать не приходилось, и поэтому один сын был чернокожим, второй – тоже почти черным, родом с Малабара, третий – оливково-смуглым, привезенным в младенчестве из Адена, где с одобрения законного прогрессивного правительства, изо всех сил боровшегося с проклятым наследием колониализма, родители мальчика были разорваны на куски обезумевшей толпой патриотов. Четвертый сын был белокурой бестией с глазами, как льдинки – когда ему был год, его спасли датские рыбаки, на лодках переправившие его, с целым эшелоном других детей, в Швецию. Родители остались в Копенгагене, и больше никто и никогда о них не слышал. Девочка родилась в Лодзи, и детская судьба ее была благополучна – при ликвидации гетто ребенка унесла и спрятала у себя польская крестьянка. В сорок шестом, после погрома в Кельце, полька передала ее эмиссарам, приехавшим из Палестины искать оставшихся в живых, - и через Татры и Альпы, кордоны и снегопады, пешком, те переправили Лею в порт Неаполя, откуда морем, наконец, она с группой таких же сирот добралась до апельсиновых плантаций Хайфы.

 

Профессор с женой, тогда еще совсем молодые, делали для пятерых сирот всё, что могли, то есть всё, что делали бы для своих собственных детей, если бы они у них были. Они научили их классическому немецкому и литературному голландскому, отдали их в одну из лучших школ Иерусалима, а когда подошло время, попытались сделать из них ученых – заинтересовать наукой, литературой или искусством. В семьях выходцев из Германии любящие родители никогда не представляли себе, что их чадо может не пожелать учиться в университете и не стать, как минимум, доктором наук, с одинаковым успехом умеющим играть на скрипке и фортепьяно. Однако тут Михаэль и Элиза просчитались. Дети, выросшие в спартанских условиях пятидесятых годов, не пожелали становиться ни учеными, ни писателями, ни музыкантами. Дочь лодзинского раввина Лея объяснила приемным родителям, что молодой и воюющей все время стране сейчас нужны не историки и писатели, а рабочие руки, и пошла работать на птицеферму; синеглазый Густав из Копенгагена стал разводить скот в одном из киббуцев в пустыне Негев – в этом же киббуце он потом и женился на черной, как смоль, эфиопке - доярке; Дани с Малабара стал шофером дальних грузовых рейсов, и в промежутке между воинскими сборами развозил хлопок, фрукты и никогда не читаемые им книги по трассе Тивериадское озеро – ЦфатБеер-ШеваЭйлат.

 

Профессор пожал плечами и вернулся к написанию очередной монографии.

...Меня он очень любил, разговаривал со мной из принципа исключительно на чудном, девятнадцатого века, русском языке, почти без акцента, и в силу врожденного немецкого педантизма, не торопясь и обстоятельно, часто принимался цитировать наизусть Пушкина, Лермонтова и Брюсова с литературоведческими комментариями на четырех языках; иногда он сбивался на поэмы Некрасова и, воображая, что доставляет мне этим некое ностальгическое наслаждение, мог часами воспроизводить слезоточивые рулады о горькой судьбе русских женщин позапрошлого столетия…

 

Когда, случалось, я приходил на работу в дурном настроении, и окружающие тут же начинали донимать меня жизнеутверждающими вопросами о том, что случилось, и почему я не скалю зубы, как все вокруг, ибо в приличном обществе принято делать именно так, - профессор останавливал их мановением длани и отвечал за меня:

-Ничего не случилось. Просто, в отличие от вас, он помнит, кто он… - и неизменно продолжал старинной поговоркой на идиш:

-Йедер идишер кинд из гебойрн геворн ан алтер ид.

 

Он умер, и после него остались пять уже пожилых детей, обзаведшихся кучей своих детей и внуков, и домашняя библиотека из пятнадцати тысяч томов по истории, антропологии и археологии, собраний литературной классики, философско-математических трактатов и альбомов по искусству - на двенадцати живых и четырех мертвых языках, не считая книг, которые он написал сам.

 

Обо всем этом рассказывала, давясь слезами и шмыгая покрасневшим носом, секретарша. Секретаршей, насколько я помнил, он всегда был недоволен, потому что она не знала ни одного языка, кроме своего родного французского, плохо зазубренного английского и весьма посредственного иврита; он говорил - я не понимаю, как молодая, симпатичная, неглупая женщина, сидя на работе, может часами точить лясы по телефону и пилить ногти; лучше бы посидела, почитала Пруста - хоть бы и на языке оригинала, вы же земляки.

 

Я посмотрел в окно - там шквальный ветер гнул к земле иерусалимские сосны; низкие, холодные облака проносились над холмами бреющим полетом; температура воздуха падала с каждым часом; и я вспомнил, что профессор сказал мне вчера о снеге - первом, и, может быть, последнем снеге в этом году, который выпадет в среду.

 

Я позвонил Элизе и пробормотал лишние слова сочувствия и мало что значащей поддержки. Она сказала звонким, молодым голосом, на иврите, с неистребимым голландским акцентом:

-Он умер в тот самый день, когда должна была умереть я.

Я смущенно промолчал, потому что не понял выспренности этой фразы, и тогда она добавила:

-Сегодня – день освобождения Освенцима…

 

-Когда похороны?.. – пробормотал я. - Мы все придем, конечно...

-Похорон не будет, - объявила она решительно. – Он говорил – студентам не на чем учиться, в этой святой земле все предпочитают, рыдая, хоронить своих покойников, поэтому уровень медицины падает год от года; но кому-то ведь нужно поддержать отечественную науку, не всем же быть доярками и трактористами - будем же разумными людьми, наконец. Михаэль завещал свое тело для медицинских опытов.

 

Домой

Самиздат

Индекс

Вперед

Назад