Лидия Чуковская. Памяти Тамары Григорьевны Габбе. Продолжение.
Дата: Friday, October 07 @ 00:00:00 MSD
Тема: Arts & artists


Продолжение


Иосиф погиб.
Туся заплакала и замолчала в телефон. Я поехала к ней. Там какой-то муж какой-то кузины, как раз явившийся с первым родственным визитом. Его надо принимать, угощать, расспрашивать о родственниках. Туся жарит картошку, подает, расспрашивает — потом гость остается с Евгенией Самойловной, а мы уходим к Тусе в комнату, и там она кладет голову на стол и плачет. В письме женщины, товарища Иосифа по несчастью, сказано, что он погиб во время наводнения. Как? Отчего? Залила ли вода барак или он был на работах?
— Я же знала, я знала, — говорит Туся, — его ни минуты нельзя оставлять в этих руках5.
— Вы и не оставляли!
— Нет, я медлила, я ведь медленная, надо было спасать скорее...


14.VII.45

Опять была у Туси весь вечер.
Тусенька так же ласково говорит с Е.С., так же терпеливо по телефону с С.Я., но чуть мы остались одни, она заплакала. Она жалуется, что лицо Иосифа ускользает от нее, будто лента рвется.
Это ей кажется. Даже я вижу его ясно, слышу голос. Он говорил «Лидичка», «Чаю, чаю я желаю, Чаю, чаю я хочу, А когда дадите чаю — Я обратно ускачу». Я хорошо помню его в тот день, когда он пошел защищать Тусю и Шуру, а мерзавцы выгнали его и назвали шпионом, и он оттуда пришел ко мне, сел на диван и заплакал... А когда Туся вернулась, каким счастливым голосом он мне сказал по телефону:
— Сейчас, Лидичка, вы будете говорить, знаете с кем? — смех: — с Тусей!
Нам бы, после всех наших потерь, хоть какой-нибудь мистицизм, хоть какую-нибудь веру в бессмертие! Нет, у меня нет. Я верю только в то, что если человек в этой жизни вопреки всему успел выразить себя, то он будет жить в делах своих и в памяти людей, которых он любил. (Вот почему такой грех — убийство ребенка: он еще не успел воплотиться.) Но Туся идет дальше. Она говорит, что всю жизнь человек добывает себе душу, и если душа успела родиться вполне — как душа Пушкина или Толстого — то она будет жить и после смерти — нет, не только в памяти людей, а и сама жить и чувствовать, что живет.


15.VII.45

Сейчас вечер — а я, прогульщица, только сажусь за рабочий стол. Весь день прокутила с Тусей.
А впрочем, мы, пережившие столько гибелей, уже знаем, как люди хрупки. Сколько еще раз в жизни я увижу Тусю, Туся меня? Бог весть!
Я проспала с утра свою молочницу и помчалась к Елисееву за молоком. И вдруг меня осенило: повести Тусю на «Бемби». В кассе — никого. Зато другая беда: у Туси 45 минут занят телефон. Проклятие! Я звонила из автомата, звонила из дому, взбежав одним духом на шестой этаж (лифт не работает). Наконец дозвонилась, условились.
Еле поспели.
Маленькая девочка позади нас уверена, что Бемби — это папа зайцев. Взрослые наперебой объясняют ей ее ошибку. Она слушает, потом:
— А он любит своих деток?
— А детки его ждут?
Туся согласилась со мной, что «Бемби» — живое опровержение всех предрассудков о необходимости в кино острого сюжета, быстроты и пр. Сидят сотни людей и затаив дыхание смотрят, как падают листья, как листья отражаются в воде... Ведь самое сильное в «Бемби» это, а не остроты и карикатуры, это — и все это понимают. Зал был полон, и по репликам было слышно, что люди пришли во второй и в третий раз. На бессюжетную картину.
Я отправилась Тусю провожать. Прочитала ей то, блоковское, которое повторяю все последние дни:

... на эстраде
Стиснув зубы и качаясь пела
Старая цыганка о былом.

Боже, как это могуче — тут и раскачиванье, и песня, и боль, и память, и рыдание.
Я сказала: «Ну вот, Тусенька, может ли существовать перевод? Можно ли перевести рыдание и боль? Ведь переводят — размер и слова. А как же быть с этим?
Или как быть с вашим любимым, магическим:

В твои глаза вникая долгим взором,
Таинственным я занят разговором.
Как быть с этими таинственными и?»

— Перевода стихов не может быть, конечно, — сказала Туся. — Нужно взять луковицу того же сорта и вырастить, вывести из нее новый, такой же прекрасный, тюльпан. Вывести — а не перевести.


12.IX.45

Ездила на вокзал провожать Тусю.
Она и мать. Она едет всего на 10 дней, а они не могли, прощаясь, оторваться друг от друга и обе плакали. Я проводила Евгению Самойловну до самого дома — нет, дальше, до дверей квартиры, стараясь видеть ее Тусиными глазами, глазами Тусиной любви.
А Туся завтра будет в Ленинграде, ее встретит Шура, и они вместе пойдут по Невскому мимо нашей жизни, то есть всех смертей.


20.IX.45

Верная присяге, данной мною Тусе, каждый день звоню Евгении Самойловне. Иногда завожу ей книжки, — она ведь рьяная читательница, как и Туся. Без Тусеньки она очень скучает, и я стараюсь ее развлекать, но, признаюсь, не всегда умею ей сочувствовать. Сегодня она пожаловалась мне, что не спала всю ночь.
— Почему же? Случилось что-нибудь?
— Туся мне по телефону сказала: «в красном шкапу почти все цело». Значит, в других шкапах — не все...


2.X.45

Вечером, после тяжелого, изнурительного дня, потащилась к Тусе — за письмом от Шуры, за вещами, которые мне Туся привезла и, главное, чтобы увидеть ее наконец.
В двух крошечных комнатушках и в передней свалены, сдвинуты, приткнуты, заткнуты Тусины вещи. Среди них, как в лабиринте, блуждают Евгения Самойловна и Соломон Маркович. Я радостно встретилась с умным, благородным Тусиным бюро и погладила его: сколько наших ночных разговоров вобрала в себя эта блестящая поверхность!
О городе Туся сказала:
— Он как человек. И если бы Шура не нянчила меня — я не выдержала бы встречи с этим человеком.
У них в ленинградской квартире, конечно, какая-то чужая семья. В бывшей Тусиной комнате — бочка с огурцами и картошка: «это мужа кабинет», — говорит генеральша.
А мне Шуринька прислала мой электрический камин.
Знают ли они, Шура и Туся, что’ они вернули мне вместе с этим камином?


3.Х.45

Только что вернулась от Туси. Час ночи. Поход был с маленькой катастрофой. Я твердо ушла в 11 часов, минута в минуту, но попала под дождь, сунулась обеими ногами в лужу и, дойдя до Каляевской, обнаружила, что на голове нет берета. Я назад, к Тусе, за фонариком, чтобы поискать берет. Фонаря не оказалось, но Туся, как ни устала, отправилась вместе со мною и скоро нашла мой гнусный головной убор: он лежал в луже в подворотне. Туся закутала меня в платок, а мой берет унесла к себе сушить и чинить.
Рассказала мне по дороге, что С.Я. все спрашивает, чем заменить слова «распарить тыкву» в одном стихотворении Китса.
— Ничем не надо, С.Я. Так хорошо. Оставьте так.
— Вы говорите, чтобы избавиться и больше не думать, или потому, что это на самом деле хорошо? — спрашивает С.Я. в гневе.
— Потому что на самом деле.
Но через 10 минут опять звонок и новые сомнения.


20.Х.45

Вернулась вчера от Туси в половине второго ночи. В 11 я уже была одета, но до часу простояла перед ней в пальто и шапке. Я смолоду не умела от нее уходить, а теперь, когда она да Шура — все мое достояние, и подавно.
Тусенька съездила в Ленинград недаром. Старый Будда снова стоит на бюро, на том же месте, на той же салфеточке; и фотографии под стеклом... Там Иосиф с высокими молодыми волосами. У нее в комнате все уже снова ленинградское, все наше, из нашей жизни, памятное — последних лет редакции.
Говорили мы обо всем на свете и под конец о нас самих. И все, что во мне смутно, подспудно, — все делается отчетливым здесь, в присутствии Будды, при свете этого голоса.
Мельком я сказала о Грине, что он очень плох, что его формалисты выдумали. Плохой писатель без языка, без мыслей, без людей.
— А формалисты вообще не имели непосредственного слуха к литературе, — сказала Туся. — Даже Тынянов. Вот как люди без слуха к музыке. Вот почему им так легко было выдумывать то одно, то другое: непосредственных отношений с поэзией у них не было.
Поговорив о Мопассане (я бранила, Туся защищала), заговорили о Зое и Танечке, о том, что Зоя о ней совсем не умеет заботиться, что в детском лагере, по рассказам Марины, Зоя самоотверженно нянчила всех детей, кроме Тани.
— Это понятно, — сказала Тусенька. — Потому что Таня — это она сама, а сама для себя Зоя — нечто нестоящее. Другим она хочет помочь, хочет служить, а себе она желает одного: папирос и чтобы не мешали лечь на кровать в галошах.
Потом Туся еще раз повторила мне, что в эту ее ленинградскую поездку Шура ее просто спасла.
— Одна я бы не выдержала встречи с городом. Там я так ясно почувствовала тех, кого уже нет. Я могла даже говорить с ними. Они были возле.
А недавно ей приснился сон об Иосифе. Он в пижаме — только почему-то пижама чужая, не его. Но он бодрый, веселый, вернувшийся. И она ему обо всем и обо всех рассказывает: о блокаде, о Шуре — как Шуринька ей помогла, — о городе, о перелете в Москву. Он слушает, а потом:
— Но ты знаешь, что я умер?
— Ну, это все равно... Это ничего...
И продолжает рассказывать и только постепенно во сне понимает, что’ это значит, и просыпается в слезах...


7.XI.45

Под мокрым снегом после конца демонстрации пришла к Тусе. Она прочла мне свою балетную заявку и три сказки. Сказки ее, уже который месяц, переданы Чагиным Тихонову6. Лежат там, и их никто не читает. Вот они, истинные ревнители русской национальной культуры! Пальцем не хотят шевельнуть. А между тем эта книга, как предсказанная звезда, осветила бы темные углы нашей словесности, светом своим убила бы Леонова с его клеветой на русский язык. Сказки мудрые, лукавые, поэтичные — сказки, наконец-то прочтенные художником. Сколько лет, плесневея в руках у этнографов, дожидались они Тусиных рук.
Дождались — и никто не рад.
Мы смотрели старые фотографии — мои с напыщенными отроческими надписями и Тусины. Я выпросила у Туси карточку ее и Зойкину — их молодые лица — их шляпы и сумки, памятные, трогательные для меня.


18.XI.45

Только что позвонила Туся: просит придти прослушать «Авдотью Рязаночку», которую завтра она должна читать в Комитете. Конечно, мне сейчас ни минуты нельзя отрывать от Миклухи7, но кажется, я все-таки пойду.

Вернулась. Медленно из меня выходит холод. На улице мороз, ветер и ледяная луна.
Мне положительно нельзя ходить к Тусе: за эту радость я всегда плачусь чем-нибудь, ошалевая: вот теперь позабыла очки! Как же я завтра сяду работать? Писать-то могу, а читать?
Пьеса хорошая, с темпераментом, очень отроческая, местами — по-настоящему трогающая душу. Там, где под спудом чувствуется личный Тусин опыт — опыт потерь и бед, — там совсем хорошо. Но горе мне с великим русским языком! Видит Бог, я люблю его. У Туси он хорош — цитатен — из сказок. И все же его избыток, его ощутимость, всегда как-то смущает меня. Там, где он осердечен личным сегодняшним опытом, — там он жив и уместен. Когда же он взят только как цитата — он мне не по душе.


19.XI.45

С утра я условилась с Тусей по телефону, что очки она принесет в Комитет по делам искусства, ровно к 13.15, когда поедет туда читать.
Я отправилась к машинистке, потом в магазин, потом в Детгиз и, уже порядком иззябшая, на свидание с Тусей.
Я ждала ее ровно час — на ветру, на морозе. Оледенела до слез. Люди толпой льнули к карточкам актеров, выставленным у подъезда, и я рассматривала лица — зрителей, не актеров. И на этих лицах лежит чья-то любовь, но если смотреть на них без любви, то...
Замерзла я зверски. Рассердилась и обиделась на Тусю ужасно. Целый час стояла и припоминала все ее несносные опоздания, еще ленинградские: как ее ни молишь, бывало, не опаздывать — все равно опоздает. Я в уме перечислила все ее вины. У меня ведь пальто летнее, а я жду ее час на морозе — ведь она знает, что у меня зимнего нет, и заставляет ждать!
Уверенная, что заболею, злая, несчастная, я помчалась домой.
Только мы пообедали — явилась Туся с моими очками.
Я ждала ее возле Управления по делам искусств, а надо было возле Комитета — то есть через дом.
Но кто мог подумать, что Управление и Комитет не одно и то же?
Тусино чтение отменено, ее об этом предупредили, и она пришла специально, чтобы вручить мне очки. И ждала меня целый час. И во всем виновата я.


20.XI.45

Туся читала мне по телефону сказку о матросе Проньке — чудо как хорошо, можно сказать «работа под куполом».


7.I.46

Тусенька была у меня, и сегодня впервые рассказала мне подробно о блокаде, о себе, о Шуре.
Она рассказала, в частности, что несколько раз во время бомбежек оказывалась в убежище вместе с Шурой. Тусенька читала вслух своим Диккенса или Чехова. Шуру это сердило: не к чему заговаривать зубы себе и другим, это лицемерие и слабость; надо сосредоточиться и ждать смерти — своей или чужой. Она сидела, опустив голову и закрыв глаза.
Я подумала: а как вела бы себя я? По-Тусиному или по-Шуриному?
Если бы рядом была Люшенька — по-Тусиному, пожалуй. Я бы ей читала, чтобы отвлечь ее, чтобы показать, что ничего особенного не происходит. (В щели в Переделкине, по ночам, когда немцы бомбили Внуково, мы с Люшей учили английские слова.) Но если бы я была одна, то я, вероятно, вела бы себя, как Шура.
Тусенька — материнский человек, ей и Люша не нужна, чтобы чувствовать себя матерью всем.


14.III.46

От Зильберштейна, соблазнившись близью, пошла к Тусе.
Туся рассказала мне подробно и изобразила в лицах безобразную сцену в Гослите между Мясниковым8, редакторшей и Самуилом Яковлевичем. Редакторша сделала С.Я. замечания. Такие, например:
— Сапоги с подборами? Что за подборы? Такого слова нет.
С.Я. потребовал Даля. Подборы нашлись.
— Все равно, мне как-то не нравится, — сказала редакторша.
С.Я. сначала что-то уступал, потом взорвался:
— Это неуважение к труду! Я лучше возьму у вас совсем свою книгу!
— И возьмите! — крикнул Мясников.
Тут вмешалась Туся и стала успокаивать и улаживать. Жаль, в данном случае скандал мог бы быть победоносен.


21.III.46

Сегодня днем ко мне зашла Туся, принесла в подарок вятскую куколку. Сидела она недолго; мы только успели поспорить о стихах. Я прочитала ей «Попытку ревности» и «Тоску по родине» Цветаевой, которые мне полюбились. Я у Цветаевой люблю далеко не все; но это — очень. Однако Тусе не пришлись эти стихи по душе. Я огорчилась, я в последнее время часто с ней расхожусь в любви к стихам. Мне кажется, она даже Пастернака разлюбила, а когда-то в юности ведь именно она научила меня его любить. Я до сих пор помню, как она читала мне на улице:

Может статься так,
Может и’наче,
Но в ненастный некий час
Духовенств душней,
Черней иночеств,
Постигает безумье нас...

Когда вышел «1905 год», Туся восхищалась им и говорила, что Пастернак наделен редкостным чувством — чувством истории. А теперь она что-то все недовольна Пастернаком, и Цветаеву — несомненную родственницу его — совсем не любит*.
Она прочла мне «Яблоню» Бунина, в самом деле, изумительную:

Старишься, подруга дорогая?
Не горюй! Вот будет ли такая
Молодая старость у других.

Я сказала Тусе, что стихи эти в самом деле очень трогательные, но любовь к ним и к классической форме стиха не мешает мне любить пастернаковско-цветаевские бури и сложный, но психологически и поэтически достоверный синтаксис.
Туся ответила так:
— Видите ли, может быть, вы и правы, но для меня дело не столько в синтаксисе стиха, сколько в синтаксисе души. Тот синтаксис, тот строй души, который проявляется в стихах Бунина, мне гораздо ближе и милее. Спокойный; важный; строгий.


30.III.46

Сегодня новость омерзительная. Твардовский дал в издательство рецензию на Тусину книгу очень хвалебную, но директор издательства сказал ему:
— Мы все равно эту книгу не выпустим. Неудобно, знаете, чтобы на русских сказках стояла фамилия нерусская.
Туся угнетена, расстроена, философствует. А я просто в ярости, без всякой философии.


14.IV.46

На днях как-то я рассказала Тусе, что была у Ильиных9 (ходила советоваться, кому дать прочитать Миклуху), слушала стихи Елены Александровны и читала свои, которые им, к моему удивлению, очень понравились. Я не скрывала от нее, что там слегка поныла: «а мои друзья не любят моих стихов. Говорят, это дневник — не стихи».
Туся подтвердила: «Я вас гораздо отчетливее слышу в статьях, предисловиях, письмах, чем в стихах, хотя в стихах вы откровеннее». «Мне ваши стихи нравятся не меньше, чем Ильиным, но Ильины от вас меньшего требуют».
Ну вот, это было дня три назад, а сегодня вечером она позвонила с таким сообщением:
— Я говорила с С.Я. о ваших стихах. Мне хочется понять, чего им не хватает, чтобы выразить вас вполне, чтобы они стали вполне вашими? С.Я. объяснил так: в этих стихах два элемента основные хороши —
музыкальность
психология, т. е. ум и чувство, но нету третьего —
актерского начала, необходимого в искусстве.
Откуда же ему взяться в стихах, если его нет во мне?


7.VI.46

Ездила с Тусей в магазин, чтобы помочь ей волочить тяжелые корзины. Туся рассказывала про Мессинга10: она была на сеансе в поликлинике. О шарлатанстве, по ее словам, не может быть и речи, но впечатление тяжелое, п.ч. он напоминает собаку, напряженно ищущую, нюхающую. Туся говорит, что его удивительная деятельность представляется низшей деятельностью организма, а не высшей.
Корзины были тяжелые, я еле шла, но мне помогал Тусин голос. Мы придумывали сценарий про школу, который хотели бы вместе написать. Туся придумывала, как шла — легко.


13.Х.46

У меня была Туся. Пришла она внезапно: относила в Литфонд стандартные справки и зашла по дороге.
В последний год она в тоске, в тоскливых мыслях о себе. Все мы так. И это, конечно, ни для кого из нас не новость, но когда очень уж хватает за горло — бежим друг к другу.
Вот она и пришла. Стала прямо, прислонясь спиной к книжному шкафу — она всегда стоит и прижимается к стене во время долгих наших разговоров.
— Я на днях бродила по улицам, — рассказывала Туся, — и мне очень легко, свободно дышалось и легко было идти. Но я подумала: если бы меня спросили, что сейчас со мной происходит, я ответила бы с совершеннейшей точностью: «Я умираю». Это не патетический возглас, не стон, не жалоба, это простое констатирование факта. Умирание в том, что у меня почти нет желаний и утрачены все связи с миром. Остались два-три человека, за которых мне больно, если им причиняют боль. Осталась память. Для жизни этого мало.
Я спросила, думает ли она, что это именно с нами произошло или это просто возраст, т.е. общая судьба.
— Нет. С нами.
Я напомнила ей герценовскую судьбу: он написал «Былое и думы» и создал «Колокол» в ту пору, когда считал, что у него все позади, остается только вспоминать прошедшее. А все было в разгаре и все впереди... Я спросила у Туси: если бы не надо было работать для денег, для членства в Союзе, работала ли бы она, чешутся ли у нее руки на труд, или только лежала бы с книгой?
— Я училась бы, — ответила Туся, подумав, — языкам, филологии, истории... Хотелось бы мне устроить школу, воспитывать детей... Кроме того, я написала бы историческую трагедию о Котошихине11.
— Ну, вот видите! Вам еще хочется работать! Значит, до смерти далеко.
Но Туся не пошла на это утешение.
— Нет, Лидочка. Рискнем сказать так: в человеке живут любовь и ум. Любовь во мне умерла, а ум еще жив. Он не занят, он, в сущности, свободен, п.ч. те дела, которые он вынужден выполнять, его не занимают. И он еще хочет деятельности, он в полной силе, ему всего 40 лет. Вот и все.
Это в Тусе-то умерла любовь? И остался только ум? Что за чепуха.
Но я ей этого не сказала. Как-то не решилась сказать.


20.Х.46

Люшенька уехала на дачу, мне не надо хозяйничать. Я позвонила Тусе и осведомилась, не нужна ли я ей. Она попросила приехать к 5 ч.: она мучается над очередным календарем.
Мы просмотрели два месяца: март и апрель. Подбор материала преглупый и прегнусный. Туся говорит: Ленин в детстве изображается так, будто ему предстояло сделаться смотрителем богоугодных заведений, а не революционером. Он очень чисто мыл руки, слушался папу и маму, ел все, что ему клали на тарелку, и пр.
Мы забраковали 3/4 предложенного материала.
Когда я уже оделась и стояла в пальто в узеньком пространстве между Тусиной койкой и шкафом — мы как всегда разговорились взасос. Мы стали вспоминать Институт, студенчество. Мы вспоминали не лирически, для нас обеих это не любимое время. Мы перебирали всех мальчиков и девочек, каких только могли вспомнить. О многих мы не знаем ровно ничего, а многие погибли.
— Странные были у нас учителя, — сказала Туся. — Все незаурядные, даже блестящие люди: Тынянов, Эйхенбаум, Томашевский, а в учениках разбирались худо. Больше всех они любили Коварского, Степанова, Гинзбург, Островского. Коварский — нуль; Степанов — барахло; Гинзбург умна, но не на бумаге; Островский — библиограф — и все они вместе, прежде всего, не литераторы. Непосредственно талантливого, литераторского, в них нет ничего, а псевдоученого много.
Да, я с Тусей согласна — наши университеты были: позади — поэзия и впереди — редакция. Институт же не дал почти ничего. (Разве что Энгельгардт кое-что открыл нам.) Нет, Институт дал нам самое главное: друг друга.


5.XI.46

Сегодня со мной случилась беда, которая, не знаю, чем бы кончилась, если бы не Туся. Меня вызвал к себе Сергеев12 посмотреть его пометки на гранках Миклухи. Критическая сторона оказалась на высоте; в своем недовольстве он часто бывал прав; но принять ни одной его поправки, буквально ни одной — я не могла. Слуха никакого. Однако я возражала спокойно, и он принимал мои предложения. И вдруг, когда я решила, что все уже позади, он вынул из портфеля три страницы собственного текста, который, по его словам, вставить в книгу необходимо! Какая-то пустая газетная трескотня о Миклухином антимилитаризме. Как будто вся книга не об этом! Как будто созданная мною картина еще нуждается в подписи! Все слова, которых я избегала, все общие места, все штампы собраны на этих страницах. Я не выдержала, наговорила ему резкостей. Он требовал, чтобы я тут же подписала гранки. Я сказала, что не раньше завтрашнего утра — схватила гранки и ушла к Тусе.
Я к ней явилась в состоянии полной негодности. Еле-еле могла рассказать, в чем дело. Но Тусенька прочитала стряпню Сергеева и все поняла. За какие-нибудь два часа, расспрашивая меня, прикидывая и так и этак, она передиктовала мне злосчастные сергеевские страницы так, что они приобрели и содержание, и смысл, и стройность. И все это весело, с шутками, изображая бывшую жену Сергеева Адалис и его самого, воспроизводя его жирный, сочный, самодовольный голос.
Я ушла от нее восстановленной. Нет, не только страницы были восстановлены, но и я сама.


8.XI.47

Днем занималась весьма прилежно, а вечером, в награду себе, поехала к Тусе.
Туся полнеет, ширеет — это, по-видимому, ее способ стареть — но добро и ум, заключенные в ней, как-то еще явственнее к старости. После беседы с нею всякая беседа — как после беседы, скажем, с Борисом Леонидовичем — кажется убогой и плоской. Ее способность понимания людей — удивительна. Я не видела человека, который в своих суждениях о людях в такой степени учитывал бы разницу между ними, и с такой ясностью понимал бы право каждого быть устроенным не так, как другой, и проявлял бы интерес и уважение к этому «не так». На каждого человека она смотрит со снисходительностью и зоркостью, пытаясь найти определение именно для этой, совершенно особенной, единственной в своем роде душевной конструкции.


16.X.48

Вечером я поехала в Союз на доклад Булатова о сказке. Доклад бледненький, но безвредный. И вдруг взял слово Шатилов13. Я видела его впервые. Он произнес глупейшую и вреднейшую речь: против «дилетантизма» (т.е., по сути дела, против творческого отношения к сказке), за «науку» — т.е. за бездарных педантов. Сделал несколько выпадов против Шуры. Похвалил Платонова, который якобы только тронул сказку — и она зажила новой жизнью.
Взяла слово Тамара. За все годы, что я ее знаю, я не слышала от нее более блистательного выступления. Она взорвалась, как бомба, не теряя при этом в пылу и жару ни находчивости, ни последовательности, ни убедительности. Она быстро взмахивала — как всегда во время речи — кистью правой руки, и оттуда сыпались примеры, насмешки, зоилиады, обобщения. Она схватила со стола книгу Платонова, мгновенно нашла нужную страницу и показала, как именно он «тронул» — под громкий хохот аудитории.


24.V.50

Жалко, разумеется, всех троих: Евгению Самойловну, Тусю, Соломона Марковича... Но мне жальче всех Тусю. Болезнь Евг. Сам. накрыла ее с головой, поглотила; никогда она не была дальше от работы, чем теперь; где тут работать — ей уснуть некогда, некогда поесть — хотя дежурит сестра, не отходит от больной Соломон Маркович, и мы все помогаем, как можем. Сусанна14 — та просто переселилась на их черную коммунальную кухню, ходит на рынок, стряпает, пытаясь кормить Тусю и Соломона Марковича.
По правде сказать, Евгения Самойловна довольно капризная больная. Она в сознании, всех узнает, больших болей нет, но она требует, чтобы у ее постели безотлучно, кроме сестры, были они оба — и Туся, и Соломон Маркович. Поэтому Сусаннины попытки накормить Тусю почти никогда не удаются. «Ту-ся!» — мгновенно выговаривает Е.С., чуть Тусенька выходит за дверь; «Туся обедает, Женичка! — говорит ей Соломон Маркович. — Подожди немного, дорогая, она сейчас придет». «Ту-ся!» — твердо повторяет Е.С., и Туся приходит, и наклоняется над ней, и целует, и уговаривает, и остается возле. Ее любовь к матери — как, наверное, всякая большая любовь — слепа. Она в умилении перед мужеством Е.С., которое нам не приметно.
— Я всегда знала, — сказала мне Туся со слезами, — что мама человек удивительного самоотвержения и мужества. Но сейчас поняла это заново.
Любовь слепа. И — всемогуща. Ухаживать за Е.С. в этой крохотной комнате, больше похожей размерами на купе вагона — невыносимо тяжко. Ведь каждую минуту что-нибудь надо принести или вынуть, а двигаться негде. Чтобы отворить дверцу шкафа, надо отодвинуть стол. И Туся все это делает, вот уже которые сутки, не только без раздражения, но со светлым лицом, с шуткой, с улыбкой.
Когда Е.С. уснула — сестра, Соломон Маркович и Туся ушли в Тусину комнату обедать, а я осталась сидеть возле и менять лед. Со льдом беда: холодильника нет, и сколько мы ни принесем — все на час. Больная спала глубоко. Телефонные звонки ее не будят, но грохот трамваев за окном каждую секунду заставляет вздрагивать. Словно рябь какая-то пробегает по ее лицу. Трамвай грохочет так близко, что, кажется, еще секунда — и он со звоном ворвется в окно. А шум для нее сейчас, наверно, очень мучителен. И никак не наладить с проветриванием. Откроешь форточку — сквозняк, п.ч. дверь напротив. Закроешь — духота.


20.VI.51

Были с Ваней у Туси. Ваня15 в шутку спросил ее:
— Как вы думаете, Тамара Григорьевна, у Лиды с NN роман?
Тусенька махнула рукой:
— Нет. Блокадная баня. Можете быть спокойны.
И объяснила, что во время блокады сначала бани совсем не работали, а потом их открыли, но неделя была разделена на мужские и женские дни. Иногда приедут с фронта солдаты, охота помыться, а нельзя: день в бане женский. И женщины их пускали: «Ладно, мойтесь с нами... Нам ничего... Нам все равно...».


10.VII.51

Была в Лосинке у Вани и у Туси. Обедали у Туси, Ваня разливал чай. (Туся это называет: «Старшая дочь — помощница в доме».) Потом сидели на нагретом солнцем Ванином крыльце, потом втроем бродили по кладбищу. Там чудесный шум ветра в вершинах. Туся читала стихи, свои любимые: тютчевскую «Весну», лермонтовское «Когда порой я на тебя гляжу». Потом поговорили о С.Г., о том, что муж все не может окончательно порвать с прежней семьей, и С.Г. мучается. Туся опять и опять объясняла мне, как она объясняет мне скоро 30 лет, разнообразие любви, сложность человеческих чувств: одни другим разнообразные отношения якобы не мешают.
Мне кажется, это мужская теория, женщинам чуждая.
Ваня молчал. Я спорила. Туся сердилась.


19.VII.51

Съездила с Рахтановым16 в Лосинку к Ване. Вытащили и Тусю к Ване. Он разостлал на лугу перед крыльцом два одеяла, и мы долго там сидели все четверо. Рахтанов сообщил, что в редакционные времена был в Тусю влюблен и даже объяснился ей в любви на Кирочной улице, когда они вместе возвращались от меня. Тусенька смеялась и не отрицала.
Мы стали подсчитывать, сколько уже лет знаем друг друга: я, Туся и Рахтанов — с зимы 1925 года; я и Ваня — с 20-го или 21-го — тридцать лет! Какие же мы уже старые!
— А правда, — сказал Рахтанов, — в юности совсем неверно представляешь себе старость? Теперь мы можем это проверить и убедиться в неправильности наших тогдашних представлений.
— Вы можете сформулировать, в чем неправильность? — спросила Туся.
— Могу. Мы думали, что старики — это старики.
— Молодец, — сказала Туся. — Очень точно. Но только я должна признаться, что я так никогда не думала. Я всегда знала, что человек от первого дня до последнего один и тот же. А если уж говорить о переменах, то старость — это не утрата чего-то, а приобретенье.


20.IX.52

Удивительное Тусино свойство успокаивать боль, снимать с плеч тяжести. И не успокоениями — а тем, что вдруг открываются перед тобой перспективы, перед которыми твои горести — мелки.
Сегодня я приехала к ней в Лосинку, измученная своими бедами. А тут еще дождь. Мокрое шоссе, скользящий на мокрых листьях пьяный, мокрая темень в Ванином саду, через который я шла к Тусиной калитке. Сначала Туся была занята Сусанной, потом Евг. Самойловной, и я ждала, раздражаясь. Но как только Сусанна ушла, Е.С. уснула и Туся начала говорить о моей рукописи — я сразу почувствовала не только ее правоту, но и целительность света, исходящего из ее голоса. Все, что меня давит, показалось маленьким перед существенностью, истинностью ее слов. Мои старания приобрели перспективу и смысл.


25.IV.53

Вечером съездила к Тусе за сумкой, которую эта фея Мелюзина давно уже приготовила для меня по случаю моего рождения. Там оказалась Шура. Фея в огорчении: ее заставили чуть ли не год работать над «Оловянными кольцами», она переделывала их по требованию редакции (?) раз 5 — а потом прочел начальник, некто Гусев, и сказал, что идея неясна: не содержится ли в пьесе проповедь глупости? Между тем, идея совершенно ясна, ее поняла даже десятилетняя Фридина Саша17: пошлые люди видят в доброте и благородстве — одну глупость... Саша поняла, но где уж понять Гусеву?
Посидели, погоревали.
Потом Тусенька, несмотря на свое огорчение, изумительно показала Б-ич. Взяла крышку от сахарницы, укрепила ее как-то сбоку на голове, раздула щеки, рукою показала подбородки до живота... Шура плакала от смеха, а я упала с Тусиной постели, по-настоящему упала на пол и еле могла встать.
Туся же показывала, совершенно не смеясь.
— И еще эта дурища, — сказала Туся, — постоянно ходит в розовых или красных платьях, облегающих бедра. Так и хочется взять кривой нож и отрезать кусок ветчины.


28.VIII.53

Туся вчера звонила из Лосинки. Плачет: Евгении Самойловне хуже, доктор подозревает второй инсульт.
Я поехала; в поезде теснота и ругань; по дороге — тьма и ругань. Ноги увязают в грязи.
Туся встревожена и изнурена. Часто, оставив меня, уходит к Евгении Самойловне, успокаивает ее ласковым голосом:
— Подожди, моя хорошая. Вот так. Сейчас тебе не будет больно.
Почему-то мы заговорили о Ване, о его способности, при любви к нам, — оставлять нас, покидать на века... М.б., он нас не любит?
— Что вы, Лидочка! Конечно, любит. Ваня настоящий друг. Когда мама заболела, Ваня по три раза в день таскал вместе с вами лед. (И я сразу вспомнила ту лютую жару и нашу с Ваней беготню по аптекам и мороженщикам, а потом — как мы тащим, задыхаясь, эти грязные глыбы.) Но Ваня относится к тем людям, которые устают от интенсивности отношений. Это очень распространенный порок. Вы, я, Шура — редкость; норма была бы в том, что кончилась совместная служба — и потребность интенсивного общения тоже кончилась бы... Ну вот, а Ваня в норме: устает от обмена мыслей и чувств.
Погас свет. Соломон Маркович уже спал — Туся рано уложила его, т.к. у него болит сердце. Настя уже отбыла. Мы с Тусей с трудом зажгли керосиновую лампу; потом я держала лампу, а Тусенька смазывала пролежни у Евгении Самойловны — приговаривая, уговаривая, утешая. Материнский она человек, хотя у нее никогда не было детей.


3.Х.53

Мне пришлось сообщить Тусе о смерти Софии Михайловны18.
Это было в Лосинке, куда я привезла на такси литфондовских врачей для Евгении Самойловны.
Пока Настя повела врачей мыть руки, мы на минуту остались с Тусей одни.
Я ей сказала.
Она сразу смолкла и тяжело задумалась.
— Может быть, вы хотите поехать к Самуилу Яковлевичу? — сказала я. — Поезжайте, а я побуду здесь.
— Нет, — сказала Туся. — Как я сейчас войду в этот дом, где она так не желала меня видеть? Она была очень несчастна. И почему? Ведь Самуил Яковлевич ее всегда любил. Вот теперь будет видно, как он ее любил!
Она села и написала С.Я. письмо, которое я отвезла ему.


10.Х.53

У Туси в Лосинке была за это время один раз. Там все тот же ужас. Евг. Сам. в бреду. tо около 39. Новые пролежни. Меня она не узнала, Тусю узнает не всегда. Каждую минуту стон:
— Леня!
Она взывает к нему, как к защите и помощи.
Я спросила у Туси:
— Как Самуил Яковлевич? Как переносит горе?
— Он занят покаянием и мифотворчеством.


20.Х.53

Наконец выбралась к Тусе в Лосинку. Служение ее все длится. Бинтует, перекладывает Евгению Самойловну.
За чаем, когда Е.С. уснула, Туся пересказала мне новый роман Панферова:
— Понимаете, Лидочка, он все берет совершенно всерьез. Когда он описывает, что его герой вспотел у телефона, разговаривая с начальством, то видно, что Панферов ему вполне сочувствует: как же, ведь человек беседует с самим секретарем обкома! Автор и сам в таких случаях потеет. И проблему случки ядреной колхозницы с академиком он тоже поднимает на должную высоту.


24.XI.53

Недавно я как-то мельком сказала Тусе, что нигде не могу достать подходящие ночные туфли, а ноги отекают мучительно. Сегодня она вдруг позвонила мне: туфли меня ждут. Я очень была тронута. Спрашиваю:
— Сколько же я должна вам?
— Ничего не должны... Фея Мелюзина всегда дарила Золушке башмаки бесплатно.
— Ну, Туся, какая же я Золушка?
— А чем же вы не Золушка, между прочим? Подумайте хорошенько, и вы увидите большое сходство.
— Но характер, Туся, характер!
Тут уж и премудрая Тамара ничего не нашлась ответить.


16.XII.56

Когда я 13-го вернулась в город из Малеевки, у меня на столе лежала Люшина записка: «Мама, случилось ужасное несчастье, ночью умер Соломон Маркович».
Я, не раздеваясь и не распаковывая чемоданы, поехала к Тусе.
Она скрывает от Евгении Cамойловны, скрывает, говорит, что Соломон Маркович в больнице — а он лежит — мертвый — у нее в комнате — под простыней.
Е.С. часто зовет Соломона Марковича. Выслушает Тусино подробное и даже веселое повествование о больнице и опять: «Леня!».
Я боялась, что она услышит похороны. Но нет — хотя множество народа толпилось в кухне, в коридоре, у Туси, у соседей. Была страшная минута, когда выносили гроб: его не могли повернуть в коридоре и вынесли на лестницу торчком.
У ворот стоял автобус и несколько машин. Меня поразила Туся. Выйдя из дому, она плакала, уже не скрываясь, но сквозь слезы и страшное утомление зорко следила, чтобы все больные и старые были удобно рассажены по машинам. Сама усаживала Асю Исаевну и других старушек.
А как она была хороша при последнем прощании, уже в крематории! Именно хороша, я не подберу другого слова. В ней была такая красота расставанья и скорби, что мне ее даже не было жаль: красоту не жалеешь. Как она опустилась перед гробом на колени, энергично откинув полы пальто, и стояла на коленях, маленькая, сильная, прекрасная, и под музыку органа целовала и гладила его руки, прощаясь с ним, не видя кругом ничего, не отрываясь от его лица и рук до последней секунды.


11.Х.57


Окончание следует


"Знамя", 2001, 5





Это статья Jewniverse - Yiddish Shteytl
http://www.jewniverse.ru

УРЛ Этой статьи:
http://www.jewniverse.ru/modules.php?name=News&file=article&sid=963
Jewniverse - Yiddish Shteytl - Доступ запрещён
Музыкальный киоск
Евреи всех стран, объединяйтесь!
Добро пожаловать на сайт Jewniverse - Yiddish Shteytl
    Поиск   искать в  

 РегистрацияГлавная | Добавить новость | Ваш профиль | Разделы | Наш Самиздат | Уроки идиш | Старый форум | Новый форум | Кулинария | Jewniverse-Yiddish Shtetl in English | RED  

Help Jewniverse Yiddish Shtetl
Поддержка сайта, к сожалению, требует не только сил и энергии, но и денег. Если у Вас, вдруг, где-то завалялось немного лишних денег - поддержите портал



OZON.ru

OZON.ru

Самая популярная новость
Сегодня новостей пока не было.

Главное меню
· Home
· Sections
· Stories Archive
· Submit News
· Surveys
· Zina

Поиск



Опрос
Что Вы ждете от внешней и внутренней политики России в ближайшие 4 года?

Тишину и покой
Переход к капиталистической системе планирования
Полный возврат к командно-административному плану
Жуткий синтез плана и капитала
Новый российский путь. Свой собственный
Очередную революцию
Никаких катастрофических сценариев не будет



Результаты
Опросы

Голосов 805

Новости Jewish.ru

Наша кнопка












Погода





Новости от Israland

Курс валют



Новости России

Поиск на сайте Русский стол


Обмен баннерами


Российская газета


Еврейская музыка и песни на идиш

  
Jewniverse - Yiddish Shteytl: Доступ запрещён

Вы пытаетесь получить доступ к защищённой области.

Эта секция только Для подписчиков.

[ Назад ]