Э.М.Береговская. Еще раз о судьбе М.Я.Береговского
Дата: Thursday, August 24 @ 00:00:00 MSD
Тема: Arts & artists


ЕЩЕ РАЗ О СУДЬБЕ М.Я. БЕРЕГОВСКОГО

Я уже два раза писала о своем отце, можно было бы, наверно, этим и ограничиться. Но информационное пространство так у нас разорвано и искажено, что тот, кто держит в руках 5-й том «Еврейского музыкального фольклора», вовсе не обязательно видел предыдущие книги М.Я. Береговского с моими очерками об отце, но зато ему могли попасться на глаза другие издания, где о Береговском пишут по меньшей мере странные вещи. В 1994 году, к примеру, в Москве и Иерусалиме вышла книга А. Гринбаума «Евреи в России», где работа о клезмерах «Идише инструментале музик», напечатанная отцом в 1937 году, объявляется итоговой (с. 70). Доверчивый читатель и впрямь подумает, что эта маленькая книжечка, или скорее брошюра (в ней всего 29 страниц) была итоговой по затронутой теме. А между тем в 1987 году, т.е. за семь лет до выхода книги А. Гринбаума, московское издательство «Композитор» выпустило солидный том в 20 печ. листов «Еврейская народная инструментальная музыка».

Дальше – больше. На стр. 144 автор пишет: «Береговский опубликовал сборник народных песен в 1934 году, и, по-видимому, почти не пострадал от сокращения научной работы в Киеве. Вскоре после его смерти в 1961 году вышли в свет его «Еврейские народные песни» (М., 1962), отобранные из четырех томов народных песен, первоначально планировавшихся в дополнение к сборнику 1934 года». Разве о положении дел, отраженном в этих датах (даже если прибавить вышедший в 1938 году большой сборник еврейских народных песен, который ускользнул от внимания А. Гринбаума), можно сказать, что Береговский, по-видимому, почти не пострадал от сокращения научной работы в Киеве? Почему же он молчал так долго? Понятно, была война, не до выпуска книг по фольклористике было. А потом? Ведь для ученого публикация его трудов – не просто вопрос амбиции, это необходимая форма обмена результатами исследований с коллегами! Потому он так долго молчал, что ему и его сотрудникам по Кабинету еврейской культуры заткнули рот. Трудно вообразить себе атмосферу, в которой существовали эти люди после ареста Еврейского антифашистского комитета, атмосферу смертельной тоски и страха, когда чувствуешь, что кольцо сжимается все туже, а изменить ничего не можешь. Следили за каждым их шагом, за каждым словом! Журнал «З архивів ВУЧК, ГПУ, НКВД, КДБ» опубликовал Спецсообщение МГБ УССР с длинным подзаголовком «О реагировании интеллигенции г. Киева в связи с роспуском еврейского антифашистского комитета и арестом еврейских националистов», которое с грифом «Совершенно секретно» было направлено 16 февраля 1949 г. в ЦК КПб Украины Хрущеву, в Совет Министров Украины Коротченко и в МГБ СССР Абакумову. Неизвестный боец невидимого фронта доносит о моем отце: «Заведующий отделом Кабинета еврейской культуры Береговский сказал: «Я не знаю, как планировать дальше свою работу, так как не знаю, что меня ожидает. Заведующий Кабинетом арестован, все помещения опечатаны, сотрудники в смятении, потому что не знают, за что арестован Спивак, и ожидают той же участи для себя»1 . Каково жить, чувствуя за своим плечом зловонное дыхание преследователей? Каково жить, когда занятие еврейским фольклором становится преступлением? На эти вопросы нет ответа. Но ясно, что утверждать, будто Береговский «почти не пострадал от сокращения научной работы в Киеве», никак нельзя даже предположительно. Вот почему я решила, что и в этом томе надо точно и правдиво рассказать о жизни моего отца. А так как лучше, чем я это уже сделала, мне не сделать, я просто повторю биографический очерк из книги «Арфы на вербах», устранив имеющиеся там неточности и дополнив его некоторыми существенными деталями и свидетельствами.

Отец родился в 1892 году в маленьком украинском селе Термаховка Киевской губернии, близ местечка Иванков. Точной даты своего рождения он сам не знал и произвольно назвал для документов 16 декабря – день, когда родилась моя старшая сестра. Я, помню, девочкой удивлялась этому замечательному совпадению – что папа и Ира родились в один день, и только за три года до смерти отца узнала, в чем дело. Отвечая на наши поздравления, он писал: «Я себя в этот день всегда неловко чувствую. Тому причиной целый ряд мотивов, из которых главный – ощущение неловкости, когда сосредоточивают внимание на твоей персоне. В моем детстве и в среде, в которой я рос, <...> празднованию дня рождения не придавали никакого значения, и я, вероятно, впитал в себя равнодушное отношение к этому событию. <...> Следует к тому же помнить, что это условное понятие, так как на самом деле я день своего рождения не знаю, – для этого надо бы раздобыть еврейский календарь за соответствующий год и установить дату, на которую приходится третий день праздника Маккавеев (Ханука). <...> Самому не стоит заниматься такого рода изысканиями».

Я привела эту пространную цитату не столько потому, что она определяет дату рождения отца – 28 декабря, сколько потому, что дает о нем некоторое представление: всю жизнь отец был сосредоточен не на «своей персоне», а на своем деле. Он настолько был невнимателен к «своей персоне», что я никогда не видела папиных детских и юношеских фотоснимков. Не мог же он совсем не фотографироваться – например, для гимназического аттестата зрелости? Он не хранил свои фотографии. Самый первый из имеющихся у нас снимков, где он сфотографирован со своими учениками из «Культурлиги», относится к 1923 году, когда ему был уже 31 год.

Он родился в семье скромного учителя хедера. Вскоре Береговским пришлось покинуть Термаховку, потому что это украинское село не входило в черту оседлости, где евреям разрешалось жить по тогдашним законам. Переехали в местечко Макаров. В семье было четверо детей, жили стесненно, трудно. Из рассказов дедушки я помню, что маленький Мойшеле, всегда полуголодный, приставал к матери: «Мама, а что у нас будет завтра на завтрак? А на обед? А на ужин?» Наверно, эти «ритуальные» расспросы помогали обмануть голод. Забегая вперед, скажу, что материальные трудности преследовали отца почти всю жизнь. Из шестидесяти восьми лет, которые он прожил, едва ли наберется десять – пятнадцать относительного благополучия.

Но забота о хлебе насущном не стала главным содержанием его жизни. Он очень рано полюбил музыку. В детстве у него был альт, и он пел в синагогальном хоре. Там он усвоил какие-то начатки теории музыки, сольфеджио и мечтал о дальнейшем образовании. Ради этого с одиннадцати лет он стал проходить у частных учителей общеобразовательные предметы на русском языке, а в тринадцать один, без взрослых, уехал в Киев. Зарабатывая на жизнь уроками, он в 5-й киевской гимназии экстерном сдавал экзамены на аттестат зрелости. Потеряв голос, продолжал занятия по теории музыки и сольфеджио, позже начал учиться игре на виолончели. С 1912 года играл в оркестрах, а в 1915 году поступил в Киевскую консерваторию в класс виолончели профессора Фридриха фон Муллерта. Со следующего года отец начал параллельно изучать теорию композиции – сперва в Киевской консерватории у Б. Л. Яворского, а затем в Петроградской (класс профессора М. О. Штейнберга). Так он учился – от синагогального хора к виолончели и теории композиции, – чтобы в конце концов прийти к музыкальной этнографии. Одновременно отец много и увлеченно работал — преподавал музыку в киевских еврейских школах и гимназиях, руководил еврейским самодеятельным хором киевского отделения «Общества еврейской народной музыки». В течение 1917–1920 годов выступал с этим хором во многих концертах.

С 1918 года отец начал активно сотрудничать с «Культурлигой» – организацией, которая призвана была приобщить к культуре широкие еврейские круги, открывая им то, чего лишала их до революции черта оседлости, процентная норма. Вокруг «Культурлиги» сплотились молодые энтузиасты – музыканты Д. С. Бертье, М. М. Гринберг, И. С. Рабинович, Р. И. Зарицкая, Н. П. Улицкая и другие, которые жили музыкой и самозабвенно приобщали к ней одаренных детей и взрослых.

Когда впоследствии причастные к «Культурлиге» люди – и учителя, и ученики, – говорили о том, какое место она занимала в их жизни, у них загорались глаза. Сюда приходили целыми семьями. Друг за дружкой, к примеру, появились и «укоренились» в «Культурлиге» четверо детей рабочего И. Ратманского. Все они – Надя, Люба, Вера и Абраша – были исключительно музыкальны. Профессией музыка стала только для Веры, талантливой пианистки, которую взял в свой класс профессор Московской консерватории Генрих Нейгауз. Но и остальных музыка сопровождала всю жизнь. Помню, какое огромное впечатление произвела на меня киномонтажер Надежда Исаевна Ратманская, с которой мы случайно сошлись в Москве в доме у И. С. Рабиновича. Она подошла вдруг к роялю и бравурно сыграла большой фрагмент 9-й симфонии Бетховена. Как ее брат и сестры, она училась в детской музыкальной школе, которую М. Я. Береговский организовал по поручению музыкальной секции «Культурлиги» в 1920 году. Сам он руководил в этой школе хором. Это было очень счастливое время в его жизни. С фотографии той поры смотрит на нас молодой учитель музыки с романтическим бантом вместо галстука в окружении своих учеников. Экономист Любовь Исаевна Ратманская вспоминает: «Моисей Яковлевич открыл нам мир прекрасной музыки. Не только еврейского фольклора, но и музыкальной классики. Наряду с еврейскими песнями мы пели в детском хоре «Реквием» Моцарта, песни Бетховена, Шуберта, Грига. Любовь к настоящей музыке, пробужденная в «Культурлиге», осталась навсегда».

В 1922-24 годах он преподавал пение в 48-м еврейском детском доме Петрограда. Там были собраны обездоленные дети с Украины, которые осиротели после погромов. Учителя всячески старались внести радость в их жизнь. Детей водили в филармонию, в оперу. Всем запомнилась постановка «Сказки о царе Салтане», которую осуществил с воспитанниками мой отец. Б. М. Гейбер, завуч детдома № 48, переслала мне письмо бывшей воспитанницы Сони, которая писала об этом: «Я сама присутствовала на репетициях. До сих пор помню наизусть каждую арию из этой оперы. Помню, как мы всем детдомом пороли мешки, красили их в красный, желтый и зеленый цвета, шили из них костюмы бояр и челяди. Помню костюм царевны, помню даже имя девочки, которая пела арию царевны... Помню, что все мы, весь детдом, «жили» этой оперой. Даже повариха наша, стоя у плиты, пела арию Гвидона». Премьера состоялась 1-го июня 1924 года. Партию царя Салтана пел пятнадцатилетний Борух Маргулис, и хотя, как выразился побывавший на спектакле известный журналист, он больше был похож на Салтановича, чем на Салтана, но Римский-Корсаков получился настоящий. Спектакль имел шумный успех. Его повторяли несколько раз и в Павловске, куда детдомовцев вывезли на лето.

В 1922 году отец женился на Сарре Иосифовне Паз, которая работала в том же детском доме. Мама была удивительно добрый человек. Она обладала даром активной доброты, который так редко встречается. Родилась она в Симферополе, рано осталась круглой сиротой и жила в семье начальницы гимназии (помню, что ту звали Надежда Степановна). Мама преподавала в младших классах рукоделие и одновременно заканчивала экстерном гимназию. Когда она стала зарабатывать и хотела вернуть Надежде Степановне деньги, которые та на нее потратила, Надежда Степановна отказалась. «Не спеши, – сказала она, – ты их вернешь. Но не мне, а тем, кто будет в этом нуждаться». И мама всю жизнь платила этот свой долг.

В папиной работе мама участвовала сперва тем, что мужественно довольствовалась малым, умела буквально из ничего приготовить вкусный обед («капцанский обед», как она, смеясь, говорила), из старых папиных брюк сшить нарядную юбочку сестре, и никогда не требовала, чтобы отец «зарабатывал деньги». Он ведь мог давать уроки, чтоб улучшить таким образом материальное положение семьи, – но он предпочитал собирать песни, а не деньги, и мама целиком его в этом поддерживала.

После петроградского детского дома была работа в Малаховской опытно-показательной школе под Москвой, где Ю. Д. Энгель собрал интересных, творческих преподавателей (рисование там какое-то время вел Марк Шагал). А в 1926 году отец вернулся в Киев и стал заведовать детским отделением музыкальной школы.

Отец всегда старался делать все по максимуму. Предельно снисходительный к другим, к себе он был предельно требователен, и нас с сестрой учил тому же. Когда я, работая в донбасском шахтерском поселке учительницей немецкого языка, попросила его подобрать какие-нибудь материалы для вечера, посвященного Моцарту, отец так изложил в письме свое культуртрегерское кредо: «Перехожу к твоим, Эдочка, делам. О музыкальной работе в школе. Вопрос этот очень трудный. Я по характеру не выношу бумажных цветов, особенно натыканных в живом саду или в поле. Сад и поле нужно вспахать, удобрить, посадить зерна или рассаду, после этого надо поливать, рыхлить почву и т. д. и т. д. Только тогда будет хороший урожай». Дальше он предлагает подробную программу действий для того, чтобы приохотить учеников к серьезной музыке. И кончает так: «Мне кажется, что если уж тратить время на такого рода работу, то надо бы начать с организации небольшого оркестрика (народные инструменты – мандолины и пр. – если решишь это сделать, я тебе соответствующую литературу пришлю), обязательно играть по нотам, а не по слуху. Параллельно с этим и небольшой хор человек на тридцать. Петь на два голоса. Если все это тебя привлекает – я сделаю все, что нужно». Такая «максималистская» программа внеклассной работы не кажется ему чрезмерной для начинающей учительницы иностранного языка, он сам не умеет работать иначе.

Максимализм этот проявился в полной мере, когда в 1927 году отец приступил к главному делу своей жизни – собиранию и изучению еврейского музыкального фольклора. Он долго искал в музыке «свое». Сперва думал стать певцом, потом хотел сделаться виолончелистом, хором дирижировал, даже в композиторы готовился. Ему было уже 35 лет, когда он начал всерьез собирать и изучать еврейские народные песни, и тут все метания кончились. Он понял – это его дело навсегда. Собственно, интерес к музыкальному фольклору был у него издавна. Но только с 1927 года он смог заняться им глубоко и систематически. Этому очень содействовал Климент Васильевич Квитка, который заведовал тогда Кабинетом музыкальной этнографии украинской Академии Наук. Под его руководством М. Я. Береговский освоил необходимые фольклористу методологические навыки и основную научную литературу по музыкальной этнографии. Отец на всю жизнь сохранил пиетет по отношению к Клименту Васильевичу, пиетет, который внушил и нам с сестрой. Помню, когда мы оказались в 1943 году в Москве и Климент Васильевич, который в то время уже работал в Московской консерватории, впервые пришел к нам в гости – небольшого роста, подвижный, с черной «академической» шапочкой-ермолкой, какой я ни на ком до тех пор не видала,– у меня было навеянное папиными рассказами ощущение, что к нам пришел оживший монумент, легендарная личность, самый лучший фольклорист. Подумать только, он в молодости был женат на Лесе Украинке и записывал украинские народные песни «з голосу Лесі»! Среди бумаг моего отца, которые хранятся сейчас в архиве Российского института истории искусств в Петербурге, есть краткая характеристика научной деятельности Климента Васильевича Квитки, из которой видно, как высоко он ценил своего учителя.

Самостоятельную работу фольклориста он начал скромно – с организации комиссии по изучению еврейской народной музыки при кафедре еврейской культуры Академии Наук. Комиссия действовала, как теперь говорят, на общественных началах. Но уже через два года отец был зачислен в штат Института еврейской пролетарской культуры2 , а потом много лет заведовал отделом фольклора в Кабинете еврейской культуры.

Когда отец приступил к работе в Институте еврейской культуры, там не было никаких материалов по музыкальному фольклору. Началось энергичное целеустремленное собирание. К началу войны фонотека фольклорной секции насчитывала свыше 1200 фоноваликов – около трех тысяч записей, из которых более 600 отец фонографировал лично. Было собрано также большое количество нотных записей, произведенных на слух непосредственно от исполнителей – до 4000 номеров. Из них свыше тысячи отец записал сам. Придя к главному делу своей жизни, он страстно, фанатично отдавался работе.

Каждое лето вместо отдыха он отправлялся с фонографом в экспедицию и радовался многочисленным находкам и открытиям, записывая от разных исполнителей с помощью фонографа и на слух еврейскую народную музыку во всем разнообразии ее форм. Сохранилась старая любительская фотография, на которой папа сидит перед фонографом в белой рубашке, белых холщовых брюках и белых туфлях (были у него такие парусиновые туфли, которые он аккуратно начищал зубным порошком). Труба фонографа направлена на сидящих у дома женщин, которые вышивают и, очевидно, поют.

Он записывал еврейские мелодии от писателя Давида Бергельсона и слепого нищего, живущего в Киеве с 1915 года, от колхозника из колонии «Шолом-Алейхем» Николаевской области и сапожника из Белой Церкви, от работницы одесской щетинной фабрики и домашней хозяйки из местечка Ушомир Житомирской области, от крымского ткача, перенявшего напев у клезмеров в местечке Богуслав, от херсонского бухгалтера, от артиста Соломона Михоэлса, от флейтиста-парикмахера из Славуты. Он спешил записать всё, что сохранила людская память, как будто предчувствовал катастрофу, которая почти поголовно уничтожит тех, кто хранит в своей памяти еврейскую музыку.

С осени до весны отец систематизировал и изучал собранный материал. Каждый вечер, придя с работы и передохнув часок-другой, он усаживался за письменный стол и сидел допоздна, анализируя и обрабатывая собранное и с сожалением отрываясь от своих занятий. Я вспоминаю, как, собираясь с мамой в гости и уже одевшись, он вдруг предложил, как-то виновато улыбаясь: «А давай, Саринька, не пойдем никуда. Так сегодня хорошо работается!».

Но я не хочу, чтобы у читателя создалось впечатление, будто мой отец был анахорет, или, лучше сказать, ешиботник. Ему было свойственно жизнелюбие. Его лицо чаще всего видится мне улыбающимся. В детстве отец уделял мне сравнительно мало времени: мое детство пришлось как раз на десятилетие самой его интенсивной работы по собиранию и научному осмыслению еврейского музыкального фольклора. Но он вносил в наши будни элементы фантазии и даже театральности. Мама по утрам рано убегала на занятия (она училась в мединституте, когда я была ребенком), а завтраком меня кормил папа, который уходил на работу позже, к десяти. Он наливал мне чаю и тонко намазывал маслом огромный ломоть хлеба. Я привередничала, не хотела есть каждый день одно и то же, и папа изощрялся, придумывая разные игры. Например, нарезал ломоть на маленькие кусочки – это были пирожки, делал мне бумажные деньги, и мы играли в магазин. Я покупала пирожки, которые должна была тут же съедать. А когда я говорила, что больше не могу, ни крошки больше не поместится, он подзывал меня к себе, брал мой палец, надавливал им на мой живот и говорил: «Видишь, сколько еще пустого места осталось!» Вообще он часто вносил какие-то игровые моменты в наше общение. Любил праздники. Как-то на мой день рождения он устроил кукольное представление к полному моему восторгу и восторгу всех гостей моего возраста. Спрятался за ширму и превратился в Петрушку, произнося какие-то уморительные реплики, вступая в диалог с публикой.

Очень любил цирк. Бывал там чрезвычайно редко, но любил, и даже объяснил мне, почему он его любит: «В цирке все по-настоящему, видно, кто чего стоит. Трапеция высоко, но по блату на нее не попадешь». Он любил цирк не только за это, но и за яркую праздничность, которая свойственна цирку, как и народным музыкально-театральным представлениям.

Однажды летом – потому так и запомнилось, что это было только однажды, – мы с папой отправились в зоопарк. По дороге он купил в магазине на углу, в «доме Мороза», хлеба и фунтик конфет-подушечек с повидлом. Когда, посмотрев всех зверей, мы изрядно устали, мы устроились где-то на лужайке, чтобы передохнуть и поесть. Я при этом ужасно боялась, что вот сейчас придет милиционер и арестует нас за то, что мы сидим там, где нельзя, но он тогда не пришел. Папа развернул наши припасы, и тут выяснилось, что подушечки от жары растаяли и слиплись в один ком. Он сразу придумал, что это такое сказочное кушанье, как у троллей, его надо намазывать на хлеб. И тут же продемонстрировал, как это делают тролли и что получается. Не могу сказать, что намазанные на хлеб подушечки стали моей любимой едой, но все необычное происшествие с кушаньем троллей запомнилось навсегда.

Когда я болела, папа читал мне вслух. Чаще всего это были длинные народные эпосы со множеством героев-людей и героев-животных. Он читал мне то, что было интересно ему самому, то, что как-то было связано с его фольклорными занятиями.

Тут уместно, по-видимому, сказать об его отношении к чтению. Читал он всегда очень много, но все преимущественно книги по специальности. Художественную литературу, которая никак не относилась к его фольклорным штудиям, он читал, но она была для него «беллетристика», и даже в старости он позволял себе читать ее только по вечерам, для отдыха, хотя получал от чтения хорошей книги настоящее наслаждение. Никогда не читал легкую, развлекательную литературу, вроде детективов или фантастики, презрительно называл ее «чтивом». Он и в этом был очень цельным человеком.

Параллельно с работой в Кабинете еврейской культуры отец заведовал кабинетом музыкальной этнографии и звукозаписи в Киевской консерватории, читал студентам курс фольклора, создавал звуковую хрестоматию «Музыкальный фольклор народов мира».

Всю жизнь он прожил в коммуналках. Перед войной получил освободившуюся в квартире комнату под кабинет. Хорошо помню эту маленькую комнату, уставленную цейсовскими шкафами под потолок с книгами по фольклористике и истории музыки, и папину спину под матовым абажуром. А после войны кабинета уже не было, был просто письменный стол в общей комнате. И библиотеки не стало, всю истопили во время оккупации. И рояля своего тоже не было – был плохонький прокатный. Когда я школьницей, делая уроки, жаловалась, что мне мешают разговоры, отец говорил: «А ты абстрагируйся!» – и сам прекрасно умел «абстрагироваться», уходя от трудного послевоенного быта в свою фольклористику.

Нет, он не был «кабинетным ученым», и не только потому, что своего кабинета у него почти никогда не было. Он любил землю, – наверно, вынес эту тягу к ней из своего термаховско-макаровского детства. Всю жизнь мечтал иметь деревенский домик или хотя бы полдомика и корову. Любил цветы – огромный филодендрон, который занимал целый угол в комнате, пестрые бегонии на окнах, маттеола на балконе, традесканции на книжных полках были предметом его особой заботы, он сам их поливал и пересаживал. Во время войны, когда нас эвакуировали в Башкирию, вдруг оказалось, что отец умеет сколотить из досок незатейливую мебель, любит возиться с огородом, может смастерить дочкам из часовых ремешков босоножки на деревянной подошве, и даже с лошадью в колхозе отлично управляется.

С удовольствием учился делать своими руками то, чего никогда раньше не делал. Когда мы в конце войны вернулись в Киев и получили две очень запущенные комнаты, они с мамой затеяли сами их ремонтировать. Папа раскрасил в нежные пастельные тона лепнину на потолке, достал специальный валик, чтобы накатать на гладкокрашенных стенах рисунок «под обои». У изголовья тахты сделал из фанеры высокий узкий ящик для постельного белья, отшкурил все наждаком, покрасил, отлакировал и очень гордился этим своим произведением.

А из довоенного своего детства вспоминаю вечера, когда отец музицировал на нашем старом беккеровском рояле. Шопен и Григ, которых я, забравшись под рояль, где так чудесно гудели струны, слушала в его исполнении, остались на всю жизнь моими любимыми композиторами.

И в науке узость нисколько не была ему свойственна. Занимаясь преимущественно еврейским фольклором, отец старался всегда «выйти за рамки», включить главный предмет своего научного интереса в широкий контекст мировой культуры. Я помню сборник украинских песен Харкива с вышитой крестиком закладкой, который одно время был его настольной книгой. Он записывал песни мариупольских греков и цыган, болгар и чехов, записал в селе Каменка украинскую свадьбу.

Война прервала собирательскую деятельность М. Я. Береговского. В ее огне сгинули почти все его информанты. Война прошлась и по семье Береговских. Его отец не захотел эвакуироваться. «Хочу умереть в своей постели», – сказал он. И погиб в Бабьем Яру. Ни одна из трех сестер моего отца не пережила войну. Младшая, врач Мария Яковлевна Береговская, мобилизованная в первые дни войны, сразу попала под Киевом в окружение. Обменяв часы на крестьянскую одежду, она пешком – от деревни к деревне – пробиралась через линию фронта, старательно избегая слов со звуком «р», потому что слегка картавила. Выбравшись из окружения, она прошла всю войну с действующей армией и уже в самом конце, в дни наступления, перенесла на ногах грипп, закончившийся тяжелым осложнением, которое привело к полному параличу и смерти.

Моего отца тоже призвали в армию, но через месяц демобилизовали. Вместе с украинской Академией Наук отец оказался в Уфе. Несмотря на голод, холод, отсутствие необходимых материалов, он продолжал заниматься своим делом и верил, что это нужно и важно даже в такие тяжкие времена. Он изучал башкирский музыкальный фольклор и народно-песенный репертуар украинцев, которые попали в Башкирию еще при Екатерине II. В.Я. Бабенко, известный украинский этнограф, живущий в Уфе, использовал его записи в своих книгах 90-х годов.

Во время войны, в 1944 году, отец защитил в Московской консерватории кандидатскую диссертацию об еврейской инструментальной музыке. Докторскую же диссертацию о народных музыкально-театральных представлениях, которая была готова к 1946 году, защитить уже не удалось: началась кампания по борьбе с низкопоклонством перед Западом. Идеи этого труда, вскрывавшего глубинные связи еврейского народного театра с западным, оказались «непроходимыми», недиссертабельными, а кривить душой в угоду конъюнктуре отец не хотел.

В обыденной жизни отец был скромный, мягкий и уступчивый человек, предпочитал сглаживать острые углы в бытовых неурядицах. «Не углубляйте тезисов!» – повторял он домашним, когда возникали какие-нибудь трения по пустякам. Он был снисходителен к чужим слабостям, близорук в оценке житейских неприятностей («Вечно у тебя розовые очки!» – говорила мама), но во всем, что касалось научных взглядов, отец проявлял железную твердость. Он мог ошибаться, к некоторым своим ранним воззрениям на фольклор он впоследствии относился критически, но никогда не стремился приспособиться к требованиям момента, поступиться тем, что считал истиной.

В 1944 году, когда Киев освободили, сотрудники Кабинета еврейской культуры вернулись домой, на пепелище. В ноябре-декабре того же года отец едет с экспедицией в Черновицкую область, а в августе-сентябре 1945 года в Винницкую – в места еврейских гетто. За скупыми строками отчета о фольклорной экспедиции ощущаешь потрясение от кошмаров геноцида и восхищение людьми, которые и перед лицом смерти не переставали петь. «Чем больше мы познавали ужасы, нечеловеческие условия жизни евреев в лагерях и гетто, тем труднее было себе представить возможность существования песни в этом быту». И тем не менее «уже черновицкая экспедиция дала много материалов для того, чтобы заключить, что песня, как и искусство вообще, занимала видное место в жизни лагеря и гетто». От тех единичных узников гетто, которые каким-то чудом остались в живых, отец записал семьдесят песен, созданных и звучавших в среде смертников. Эти материалы легли в основу работы об еврейском фольклоре военного времени.

Три послевоенных года оказались для отца очень плодотворными. Фонографическая коллекция, оставленная при эвакуации в Киеве, была возвращена ее законному хозяину – Кабинету еврейской культуры. Хрупкие восковые валики оказались очень прочными – они пережили Гитлера. Потом, при ликвидации Кабинета, они куда-то сгинули на долгие годы. Ходили даже слухи, что их уничтожили. К счастью, слухи оказались ложными. Восковые валики пережили и Сталина. Но это все потом…

Вновь обретя свои бесценные записи, отец систематизировал их, размышлял, писал, дорабатывая свой капитальный труд о еврейском музыкальном фольклоре, начатый еще до войны. В своих довоенных фольклорных экспедициях он собирал не только народные песни и клезмерскую музыку. Уже в 1936 году он стал собирать материалы о еврейском народном театре. Исследование о музыкально-театральных представлениях завершило пятитомник М. Я. Береговского «Еврейский музыкальный фольклор»3 , который имеет такую структуру:

том 1. Рабочие и революционные песни. Песни о рекрутчине и войне. М., Музгиз. 1934;

том 2. Любовные и семейно-бытовые песни;

том 3. Еврейская народная инструментальная музыка. М., «Советский композитор». 1987;

том 4. Еврейские народные напевы без слов. М., «Композитор», 1999;

том 5. Еврейские народные музыкально-театральные представления. К., Институт Иудаики, 2001.

В первые послевоенные годы отец задумал и подготовил к печати еще целый ряд монографических статей по еврейскому фольклору, а в Киевской консерватории возобновил курс музыкального фольклора народов СССР.

Но настал зловещий сорок девятый год, и вскоре после гибели С. Михоэлса, грубо инсценированной как несчастный случай, и уничтожения Еврейского антифашистского комитета пришел черед Кабинета еврейской культуры. Кабинет закрыли. Сотрудники один за другим, начиная с директора, исчезали в застенках МГБ. Для моего отца ожидание ареста растянулось на год. Какой это был мучительный год! Как-то ночью я невольно подслушала разговор родителей, который врезался в мою память навсегда: «Моисей, ну нельзя же просто так сидеть и ждать, надо что-то предпринять!» – «А что я могу? Если бы я делал что-то преступное или предосудительное, я бы перестал, а так – что я могу?»

До ареста мой отец успел в полной мере испытать еще и мерзости антикосмополитической кампании. Кто-то из тогдашних руководящих антисемитов «назначил» его безродным космополитом, и отца оплевывали на собрании в консерватории. Тон задал докладчик В. Довженко, заявивший: «Невежда, выкормыш буржуазных националистов Береговский утверждал, что народ вообще не стремится сохранять свои национальные черты. С позиций вражеских выродков он утверждал, что Великая Октябрьская социалистическая революция уничтожила почву для дальнейшего развития народного творчества». После этого каждый из выступавших считал своим долгом лягнуть безродного космополита Береговского. А когда отец пытался добиться справедливости — объяснить, что никакой он не формалист и никогда не думал охаивать украинское народное творчество, его криками и улюлюканьем согнали с трибуны. Кто из устроителей этого спектакля заботился о справедливости? Сохранился черновик записки, которую отец направил в президиум собрания:

В президиум собрания ССКУ от члена ССКУ М.Я. Береговского

ЗАЯВЛЕНИЕ

Выступавший 13. III в дебатах по докладу В. Д. Довженко оратор Гордейчук сказал, что я считаю, что украинцам не следует заниматься музыкальной деятельностью (точных слов оратора не помню). Мне такой факт неизвестен. Полагаю, что собранию нужно было бы конкретно сказать, где и кому я высказывал подобное. Прошу президиум потребовать этого от гр. Гордейчука, иначе может быть открыт простор для всяких голословных утверждений.

М. Береговский 14. III 49 г.

Всесильные режиссеры, подготовившие всё действо, остались в тени, но хорошо известны имена актеров, которые усердствовали на авансцене. Упомянутый в записке Н. Гордейчук был аспирантом консерватории, с которым М. Я. Береговский делился своими познаниями в фольклористике. Оклеветав моего отца и устно – на собрании, и письменно – в газете «Радянське мистецтво» (17.III), он оказал неоценимую услугу следователю Куценко: предложенные Гордейчуком формулировки были использованы позже в качестве обвинений, предъявленных следователем заключенному Береговскому, а газета приобщена к делу. (Замечу в скобках, что карьера, начатая столь многообещающе, блестяще осуществилась, и Н. М. Гордейчук, ставший со временем доктором искусствоведения, профессором, заместителем директора Института искусствоведения, фольклора и этнографии АН УССР, фигурирует в «Музыкальной энциклопедии» под одним переплетом с оклеветанными им фольклористом М. Я. Береговским, композитором М. А. Гозенпудом, музыковедом И. Ф. Бэлзой и другими).

Безродного космополита Береговского исключили из Союза композиторов и выгнали из консерватории. Он устроился преподавателем сольфеджио в музыкальной школе, где проработал до 18 августа 1950 года, до дня ареста. Известно, что он делал накануне ареста. Передо мной отпечатанное на машинке Удостоверение, подписанное директором Кусевицким: «Предъявитель сего, преподаватель Вечерней Музшколы для взрослых тов. Береговский М. Я. направляется на Пивзавод на предмет выявления талантливой молодежи на вашем предприятии для обучения в Вечерней Музшколе без отрыва от производства». И дата – 17 августа 1950 г. А назавтра за ним пришли, и жизнь потекла совсем по другому руслу.

...Обыск длился всю ночь. Так как никаких компрометирующих материалов не было, брали все, что под руку попадется. Взяли мою записную книжку со стихами, среди которых были и стихи Есенина, считавшегося неблагонадежным, упадочническим поэтом. Книжка, как я узнала позже, фигурировала во время следствия – отцу между прочим ставили в вину, что плохо воспитал дочь. А уж мои тетради по арабскому языку, конфискованные тогда же (я посещала в университете кружок профессора Тауфика Кезмы на историческом факультете), были прямо истолкованы потом как доказательство подготовки к шпионской деятельности на территории Палестины. Заодно экспроприировали красивую лампу на рояле, кресла и другие вещи, которые приглянулись,– как будто отец был не «идеологическим врагом», а зарвавшимся вором. Его увезли на рассвете. А мы в это время были в Чернобыле – вывезли на свежий воздух маленькую дочку сестры. Никогда не забуду тот страшный августовский день, когда зять приехал из Киева и сказал: «Моисея Яковлевича забрали».

У нас до сих пор хранится переписанный маминой рукой «Реквием» Ахматовой. Мама часами выстаивала под воротами МГБ на Ирининской, надеясь что-нибудь узнать, передать папе какую-нибудь еду. Сначала она возвращалась домой ни с чем, поскольку папа, с точки зрения следователя, «неправильно себя вел» — отказывался признать себя преступником. Затем передачи стали принимать.

О том, что было с отцом после ареста, от него самого я знаю мало. Отец вообще был человеком сдержанным, немногословным, а этой темы ему, как видно, и вовсе не хотелось касаться. Как-то лишь сказал, что никого не оклеветал, не «потопил», когда терзали следователи. А еще однажды рассказал, как стало страшно, когда в соседней камере раздался женский крик и отцу почудилось, что кричу я. Перебирая после смерти отца бумаги, я нашла копию «жалобы в порядке надзора», посланной генеральному прокурору, когда отец добивался реабилитации. Из этого документа видно, какие смехотворные обвинения ему предъявлялись. Отец последовательно их излагает и опровергает. Следствие велось, как писал отец в том же документе, «неправильно, незаконно и самым возмутительным образом»: «Первое время в процессе следствия я пытался – и почти всегда безрезультатно – бороться за точную и полную запись моих ответов при составлении протоколов. Скоро, однако, я был доведен до такого физического и морального состояния, что уже не мог ни сопротивляться, ни следить за точностью протокольных записей. Бессонные ночи, частые сердечные припадки как во время следствия, так и в камере, площадная ругань и угрозы применить физические методы воздействия ко мне и репрессии в отношении моей семьи – все это окончательно подорвало мои силы, единственным моим желанием было поскорее избавиться от гнусных актов произвола, издевательства и насилия, применявшихся моими следователями. Я подписывал протоколы, не будучи в состоянии вникать в их смысл».

В дневнике моего мужа В. С. Баевского сохранилась такая запись, в которой по свежим следам зафиксированы обрывки устных воспоминаний моего отца:

«Следствие длилось несколько месяцев. Фурункулез. Молодая врачиха грубо отдирала бинты.

Бедствовал без курева. Когда приводили на допрос, жадно вдыхал пропитанный дымом папирос воздух. Не били. Пытали бессонницей: ночью допросы, днем не давали спать.

Следователь шил шпионаж. Насмехался над работой М. Я., над отнятой у него Библией. М. Я. сказал:

– Прочтите Песнь Песней.

Следователь прочел и был поражен.

По окончании следствия спросил:

– Что будем делать со всем этим?

Бумагами М. Я., рукописями работ по еврейскому фольклору был набит шкаф.

М. Я. попросил отдать жене.

– Зачем ей эта ерунда?

М. Я. вспылил и закричал, что это плоды всей его жизни.

И – поразительно – по окончании следствия жене сообщили, что она может забрать рукописи. Вернули все, даже с переводами и комментариями какого-то подонка».

7 февраля 1951 г. состоялось заседание Особого Совещания, пресловутой тройки, которая, по тогдашней горькой ходячей шутке, поступала с безвинными по формуле: «на нет и суда нет». Отец был заочно осужден за «групповую антисоветскую агитацию» и приговорен к 10 годам заключения в лагерях особого режима. Перед отправкой в лагерь ему разрешили свидание с мамой. Со свойственной ему наивностью папа сказал: «Я ни в чем не виноват! Это какая-то ужасная ошибка. Я буду жаловаться. Я до Сталина дойду!»

Дальше был лагерь в Тайшете. Приведу еще один отрывок из дневниковых записей В. С. Баевского, сделанных сразу же после еще одного разговора с моим отцом на лагерную тему:

«Заключенный-интеллигент не мог справиться с лошадью и упрашивал ее:

– Но, пожалуйста!

В лагере под Тайшетом М. Я. сначала работал на лесоповале. Нести бревна приходилось по узкой дороге. Охрана предупреждала:

– Шаг вправо, шаг влево рассматривается как побег. Стреляем без предупреждения.

М. Я. работал в паре с Веневитиновым, потомком (по боковой линии) поэта. После революции тот эмигрировал, осел в Югославии и в конце войны был «освобожден». Чтобы ловчее развернуть бревно, он одной ногой сошел с дороги. Раздался выстрел, и Веневитинов упал мертвый.

Побег заключенного предотвращен, так считалось. Охранник – убийца получил 90 рублей и две недели отпуска. Я сказал:

– Как же можно ради денег и отпуска убить человека?

– Иуда это сделал за тридцать сребреников, – сказал М. Я.

Потом М. Я. поручили организовать хор. У него в хоре пели первая скрипка оркестра Большого театра, литовские музыканты. После рассказа о лагере:

– А какой вывод? Всюду есть люди, и всюду можно жить».

Осужденный по делу № 149640 получил возможность убедиться, что поют не только в гетто и концлагере, устроенном гитлеровцами, но и в советском концлагере. В декабре 1953 года хор занял первое место по Озерлагу. По просьбе отца я разыскала и отправила ему ноты «Ноченьки» Рубинштейна. «Ноченька темная, скоро пройдет она», – пели зеки, которыми он дирижировал. Верил ли отец, что эта лагерная темь «скоро пройдет»? Судьба распорядилась так, что из десяти лет, определенных ему Особым Совещанием «за клевету на советскую действительность» и прочие преступления, отец отсидел только половину. В 1955 году он был выпущен на волю, но не оправдан, а «по недугу» – без права вернуться домой и вообще без всяких прав, кроме права не сидеть за колючей проволокой. Пришлось прятаться в коммуналках друзей, где его не знали соседи. Мне рассказывала Б. М. Гейбер, у которой в Москве он одно время жил, что после визита участкового, когда отцу полчаса пришлось скрываться в туалете (участковый пришел совсем не из-за него, но отец этого не знал), он вернулся в комнату и со слезами на глазах сказал: «За что мне это?». Много месяцев тянется какой-то страшный кафкианский процесс: обвиняемого, вышвырнутого из мест заключения как измочаленное, бессильное, а потому не опасное существо, не хотят даже выслушать, когда он пытается добиться, чтобы ему сказали конкретно, в чем его преступление, доказать, что он такой, как все, а не враг всем. Среди бумаг, оставшихся после смерти отца, сохранились копии 19 (!) обращений к разному высокому начальству от Генерального прокурора Руденко до первого секретаря ЦК КПСС Хрущева. На сшитых черными нитками вместо скрепок листках, где М. Я. Береговский все снова и снова апеллирует к намеренно глухим судьям, за сухими словами, соответствующими казенному характеру документа, слышится иногда живая интонация боли и возмущения:

«…я три раза обращался в Прокуратуру СССР с просьбой разобраться и снять с меня (так же, как это сделано в отношении моих сослуживцев) те тяжелейшие, но совершенно надуманные обвинения, которые по инерции продолжают тяготеть надо мною, и трижды Прокуратура СССР отказывает мне, признавая приписанные мне обвинения, а следовательно, и осуждение по ним совершенно правильным. Однако напрасно я спрашиваю, какие же это обвинения. Это продолжает оставаться тщательно скрываемой тайной. Осуждая меня вновь и вновь (ибо каждый отказ – это повторное осуждение), мне, как и во дни Берии и Особого Совещания, не хотят сказать, за что же. Это, мол, тайна».

«Много месяцев я добиваюсь приема у Генерального прокурора Руденко или хотя бы его заместителя, три раза я специально приезжал с этой целью в Москву, но добиться приема мне так и не удалось.

2-го июля я был допущен на прием к заместителю начальника отдела по спецделам Холявченко.

Вместо серьезного разбора моего дела – в ответ на мою просьбу сообщить мне мотивировку отказа – я услышал от тов. Холявченко невразумительные заявления, как например: «Вы сами знаете, в чем вас обвиняют» и т.п. После моих настоятельных требований тов. Холявченко сказал мне, что мое «преступление» заключается в том, что в 1920 г. я состоял членом организации «Культурлига», кроме того, я вел нехорошие «разговорчики».

Абсурдность обвинения, предъявленного мне тов. Холявченко, прямо вопиюща! Можно ли на основании «разговорчиков», которые я якобы вел, обвинить человека и осудить его на 10 лет?

Что же касается «Культурлиги», то это была культурно-просветительная организация, которая вскоре после февральской революции объединила стихийно возникшие еврейские демократические учреждения – школы, библиотеки, вечерние курсы, кружки художественной самодеятельности и пр. <…> Примерно в 1923 г. все учреждения, организованные «Культурлигой», – в том числе и музыкальная школа, которой я заведовал, – перешли в ведение отдела народного образования. «Культурлига» никогда не подвергалась ограничениям и репрессиям, наоборот, она всячески поддерживалась.

В конце нашего разговора с тов. Холявченко я заявил, что буду добиваться внимательного пересмотра моего дела, что я снова опротестую решение Особого Совещания. Тов. Холявченко сказал мне, что ответ на мою новую жалобу будет такой же, как и на предыдущие, т.е. отрицательный. И действительно, на мою жалобу от 6 июля с.г. – как мне сообщила 15 октября прокурор тов. Аксенова – мне опять отказано».

Втянутый развитием событий во все это кафкианство, отец всерьез начинает доказывать, что не охаивал украинские народные песни, не говорил, как утверждает Н. Гордейчук, будто народное творчество отмирает после Октябрьской революции, и называет разных авторитетных ученых и видных деятелей украинской культуры, которые могут подтвердить правдивость его слов. Читать это сегодня ужасно больно. Ну, а если говорил, что народное творчество отмирает после Октябрьской революции, так что – за это надо сажать на 10 лет или хотя бы на 10 дней? До чего же надо довести человека, чтобы он так оправдывался!

А про самого Гордейчука я уж и не говорю – системе удалось убить в нем смолоду человеческое и заставить клеветать на того, кто старался ему помочь. Отец никогда больше не упоминал о нем, но этот случай предательства и неблагодарности, видимо, глубоко его поразил, потому что перед смертью, когда метастазы пошли в мозг и его временами мучили галлюцинации, он все спрашивал: «Кто это сидит у меня в ногах? Гордейчук? Прогони его!».

В борьбе за реабилитацию очень помогли Д. Д. Шостакович и М. Ф. Рыльский, хлопотавшие перед генеральным прокурором.

И настал, наконец, день 11 июля 1956 года, когда была получена справка о реабилитации, к счастью, не посмертной.

Тут прорезывается в его жизни еще одна кафкианская тема – хлопоты о пенсии. Сколько времени отняли у него бесконечные хождения по пенсионным коридорам, сколько новых огорчений принесли! На письме, в котором он рассказывает друзьям о своих хлопотах, стоит дата – 18 июля 1956 года, потом 5 сентября, 29 октября, 18 ноября, 20 декабря… Мелькают странички календаря, а пенсионное дело все топчется на месте. Этот тот редкий случай, когда, рассказывая о чем-то, отец прибегает к резким выражениям:

5.9.1956

«… доминантой последнего времени является добывание всякого рода справок для Собеса, а это такая тошнотворная работа, что не дай Господь!.. Сегодня я просидел в Собесе до 51/2 , помещение полуподвальное, темное, десятый пот с тебя льется, а ты дожидаешься, пока попадешь к начальнику. Он знакомится со справками, уже добытыми тобой, и дает тебе заказ-зарядку на порцию новых, и ты уходишь с надеждой, что через неделю-другую подобное повторится. Но все же дело идет к концу…»

29.10.1956

«Раньше всего мне хочется избавиться от информации по пенсионному делу. Оно очень важное предприятие – это наше «все», и будущее, и настоящее, но добывание его обставлено столькими препятствиями, что за один процесс добывания пенсии человек заслуживает ее <…> Не могу удержаться, чтобы еще раз не лягнуть это мерзкое (по своей практике, а не по принципу) учреждение. Много лишней беготни и хлопот создается от того, что тебя не инструктируют там как следует и ты делаешь много лишнего, а потом оказывается, что нужного у тебя нет. Но черт с ними – их все ругают, а толку пока нет».

18.11.1956

«… идиотский Собес прямо-таки отравляет мне жизнь, и мне не хочется заразить вас, дорогие мои, тоской, которую он (Собес) на меня нагоняет. Взять такую замечательную акцию правительства, как закон о пенсии, и так гнусно осуществлять его! Черт его знает, чего здесь – в методах работы инспекторов – больше, бездарности, бездушия, бюрократизма или сознательной пакости. На мое еврейское счастье, мне попалась инспекторша – гнуснейшая тварь, зла, как ведьма, лжет беззастенчиво и создает невообразимую волокиту. Опыт (начиная с Соломона) однако показывает, что конец даже пенсионному делу должен неизбежно наступить, и это меня поддерживает. Пока же приходится бегать без конца, простаивать в очередях до одурения, но… ведь я не один терплю, нас много».

Только в сентябре 1957 г. ему окончательно назначили его нищенскую пенсию.

Последние годы отец прожил, приводя в порядок свои рукописи для передачи в архив. Переписывал ноты, перепечатывал тексты, уточнял комментарии. Он подготовил для издательства «Советский композитор» сборник, в который включил отдельные номера – песни, инструментальные произведения, напевы без слов из четырех первых томов своего пятитомника «Еврейский музыкальный фольклор». Но выхода этой книги в свет (ее выпустили в 1962 году) он уже не дождался. В 60-м году по инициативе известного фольклориста В. С. Виноградова отца пригласили в Москву, в Союз Композиторов, просили привезти все неизданное. Помню, мы подшучивали над ним, потому что он погрузил толстенные тома своих трудов в старенький, видавший виды рюкзак и так, с рюкзаком, явился в Союз Композиторов. Обсуждение было очень обнадеживающим. Забыв о своем недомогании (отец был уже смертельно болен), он вернулся домой как на крыльях. Будут печатать! Всё! Но третий том пятитомника, «Еврейская народная инструментальная музыка», который по предложению секретариата СК СССР отец послал в «Музгиз», был возвращен с разгромной рецензией «черного» рецензента из тех, что не подписывают свои отзывы, – рецензией столь же безапелляционной, сколь и некомпетентной. Когда эта книга через 26 лет после смерти автора, в 1987 году, все-таки вышла в издательстве «Советский композитор», ее очень высоко оценили и наши, и зарубежные фольклористы. Перипетии «Еврейской народной инструментальной музыки» были последним испытанием для отца, последним погружением из горячего в ледяное.

Умер он от рака легких 12 августа 1961 года. Незадолго до его смерти специально, чтобы познакомиться с ним, приехала в Киев знавшая работы отца видная американская фольклористка Рут Рубин. И этот акт признания, непривычный по тем временам, был его последней радостью.

Страстно любя еврейскую культуру, отец видел в ней часть культуры общечеловеческой, а свою миссию видел в том, чтобы спасти от забвения и исчезновения то, что еврейский народ создавал веками и что имеет – в этом он был твердо уверен — непреходящую ценность.

Подготовленная и изданная американским фольклористом М. Слобиным в 1982 году книга «Old Jewish Folk Music: The Collections and Writings of Moshe Beregovski» познакомила зарубежных фольклористов с научным наследием отца. В книге две части. Первую составляют две работы М. Я. Береговского, выходившие отдельными изданиями в 1934-м и 1962 годах. Во вторую часть включены статьи «Взаимные влияния в еврейском и украинском музыкальном фольклоре», «Еврейская народная инструментальная музыка» и «Измененный дорийский лад в еврейском музыкальном фольклоре». Книга предваряется вступительной статьей, в которой характеризуется собирательская и исследовательская деятельность М. Я. Береговского. Раздел этот снабжен интересной иконографией.

На выход книги откликнулись положительными рецензиями американские исследователи Г. X. Гаскел в «Western Folklore Book Reviews», Г. Сапожник в «Book Reviews», И. Спектор в «Ethnomusicology», израильский музыковед И. Браун в «Israel Studies in Musicology» и берлинском журнале «Jahrbuch fьr Volksliedforschung» и др. Рецензия в «Book Reviews» кончается такой общей оценкой: «Несомненно, это одно из самых значительных собраний еврейской народной музыки среди вышедших за долгое время. Оно должно стать образцом по методологии и широте кругозора. Надо надеяться, что оно положит конец существовавшей до сих пор недооценке большого ученого Моисея Береговского». А И. Спектор в своей рецензии, помещенной в журнале «Ethnomusicology» (1987, №1) писала: «...двадцать лет тому назад я сожалела, что являюсь, по-видимому, одним из немногих людей в мире, кто получил доступ к столь ценному, глубокому исследованию, и старалась поделиться им со своими студентами и коллегами. Скрипач З. Цейтлин даже записал для меня на пластинку некоторые из самых красивых клезмерских мелодий. Когда Марк Слобин опубликовал в 1982 году «Old Jewish Folksongs of М. Beregovski», я поняла, что время Береговского настало и что широкая публика познакомится наконец с его трудами и оценит его уникальный вклад в еврейский музыкальный фольклор и музыкальную этнографию. <…> Марк Слобин заслуживает всяческих похвал за то, что взял на себя и прекрасно выполнил задачу по собиранию, переводу, комментированию и изданию выдающихся трудов видного фольклориста-музыковеда М. Береговского, за то, что ввел в научный оборот западного мира его исследования и записанные им мелодии. Нелегкое и требующее любви дело – создать этот достойный памятник большому, почти неизвестному ученому и минувшей эпохе еврейской народной песни в Советском Союзе».

В 1992 году научная общественность отметила 100-летие со дня рождения М. Я. Береговского. Отметила наилучшим образом, каким можно почтить память ученого, – посвященными ему международными научными конференциями в Петербурге, где по его воле хранится значительная часть его архива, и в «ближнем зарубежье», в Киеве, где прошла почти вся его жизнь собирателя и исследователя. В Кишиневе культурный центр «Идиш» организовал литературно-музыкальный вечер, посвященный 100-летию со дня рождения Моисея Береговского – с докладом музыковеда З. Столяра и концертной программой, в которую вошли еврейские народные песни из сборников М. Береговского в обработке молдавских композиторов. Во время подготовки к киевской конференции украинская фольклористка из породы подвижников-энтузиастов Р. Д. Гусак провела фольклорную экспедицию «По следам М. Я. Береговского» в подольское Приднестровье, изучая влияние клезмерской музыки на украинскую свадебную танцевальную музыку. Этой проблемой она занимается уже много лет, открывая все новые и новые ее грани. И. И. Земцовский, организатор конференции в С.-Петербурге (кому в далеком 1966 выпало на долю принять архив моего отца, который мы с сестрой подарили Институту театра, музыки и кино), определяя значение научной деятельности М. Я. Береговского и, в частности, его собрания фольклорных записей, сказал: «Потому он и смог стать выдающимся собирателем фольклора, что был серьезным теоретиком и методологом науки, хотя специально методологических работ не писал. Качество его коллекции (охват традиции по существу, тип транскрипции, документации, систематизации, аналитических указателей и комментирования музыкально-фольклорного материала) объективно демонстрирует масштаб Береговского-этномузыковеда. А масштаб этот таков, что мы вправе применить к Береговскому самое высокое определение, какое только возможно – определение классика науки. Я настаиваю на этом определении: Береговский – классик еврейского этномузыкознания. У меня нет сомнений, что полная публикация его архива сделает эту оценку общепризнанной…»

Его, не раз на своем веку слышавшего клички «формалист», «безродный космополит», «враг народа», называют теперь классиком, а его пятитомный труд – энциклопедией еврейского музыкального фольклора.

Судьба М. Я. Береговского, с одной стороны, уникальна, а с другой – такая же, как у очень многих, разделивших с ним время и место. Как многие, он потерял отца в Бабьем Яру, как многие, терпел всяческие лишения не только во время войны, но и до, и после нее тоже, как многие, попал в космополиты, а потом стал врагом народа. Как многим, ему не довелось пожить в мало-мальски человеческих условиях – с телефоном, пусть хоть коллективным, с ванной или душем, пусть хоть в очередь с соседями, в отдельной квартире, пусть хоть в малогабаритной. И умер он от рака, который, как известно, любит нападать на тех, кто пережил сильный стресс. На стрессы же наше время, скорое на расправу, не скупилось.

А вот судьба его творческого наследия оказалась гораздо более счастливой, чем он сам предполагал и даже мечтал. Пятитомник издан, хоть не так, как надо бы: первый том вышел еще до войны, и его, наверно, нет ни у одного владельца последнего тома; почти все песни второго тома вошли в сборную книгу 1962 года, но без вариантов; третий том, посвященный инструментальной музыке, претерпел по произволу научного редактора неоправданные купюры (пришлось несколько потеснить материалы автора, чтобы освободить побольше места для статьи редактора), – но все-таки издание пятитомника завершено! В Израиле, насколько мне известно, готовится новое издание тома песен, а в Соединенных Штатах неутомимый Марк Слобин завершает работу над подготовкой к печати тома «Инструментальная народная музыка», который выйдет на сей раз в полном виде. И записи на валиках, которые отец сосредоточил в Кабинете еврейской культуры, не сгинули, как он сам полагал, и даже переписаны частично на компакт-диски в Институте проблем регистрации информации Академии Наук Украины. А в перспективе – полная перезапись всех валиков. Каталог фоноваликов из коллекции М. Береговского внесен среди прочих культурных ценностей в Золотую Книгу ЮНЕСКО. И труды его, долгие годы остававшиеся недоступными исследователям, постепенно входят в мировой научный обиход. Библиограф-консультант библиотеки парижского Центра Помпиду Жак Лемаринье нажимает на клавиши своего компьютера, подключенного к электронному каталогу, и на дисплее возникают названия публикаций М. Я. Береговского и о нем, появившихся в США, в Германии, в России… Выходит, в конечном счете его «розовые очки» оказались оправданными.


--------------------------------------------------------------------------------
1 См. спецвыпуск журнала «З архивів ВУЧК, ГПУ, НКВД, КДБ» №3/4, К., 1998, с. 48.
2 В 1936 году этот институт ликвидировали, и на его руинах было создано научное учреждение гораздо меньших масштабов, Кабинет еврейской культуры, который просуществовал до 1949 г. На время войны Кабинет был объединен с Институтом языка и литературы украинской Академии, но по возвращении в Киев вновь обрел относительную самостоятельность – до полного разгрома. Так что не М. Я. Береговский переходил с места на место, как полагают некоторые его биографы, внимательно изучавшие его послужной список, а само «место» меняло вывеску, структуру и масштабы.
3 В полном виде этот пятитомный труд передан нами в архив Ленинградского института театра, музыки и кинематографии (сейчас Российский институт истории искусств), где и хранится в надлежащих условиях.

ЕЩЕ РАЗ О СУДЬБЕ М.Я. БЕРЕГОВСКОГО





Это статья Jewniverse - Yiddish Shteytl
https://www.jewniverse.ru

УРЛ Этой статьи:
https://www.jewniverse.ru/modules.php?name=News&file=article&sid=1397
Jewniverse - Yiddish Shteytl - Доступ запрещён
Музыкальный киоск
Евреи всех стран, объединяйтесь!
Добро пожаловать на сайт Jewniverse - Yiddish Shteytl
    Поиск   искать в  

 РегистрацияГлавная | Добавить новость | Ваш профиль | Разделы | Наш Самиздат | Уроки идиш | Старый форум | Новый форум | Кулинария | Jewniverse-Yiddish Shtetl in English | RED  

Help Jewniverse Yiddish Shtetl
Поддержка сайта, к сожалению, требует не только сил и энергии, но и денег. Если у Вас, вдруг, где-то завалялось немного лишних денег - поддержите портал



OZON.ru

OZON.ru

Самая популярная новость
Сегодня новостей пока не было.

Главное меню
· Home
· Sections
· Stories Archive
· Submit News
· Surveys
· Your Account
· Zina

Поиск



Опрос
Что Вы ждете от внешней и внутренней политики России в ближайшие 4 года?

Тишину и покой
Переход к капиталистической системе планирования
Полный возврат к командно-административному плану
Жуткий синтез плана и капитала
Новый российский путь. Свой собственный
Очередную революцию
Никаких катастрофических сценариев не будет



Результаты
Опросы

Голосов 716

Новости Jewish.ru

Наша кнопка












Поиск на сайте Русский стол


Обмен баннерами


Российская газета


Еврейская музыка и песни на идиш

  
Jewniverse - Yiddish Shteytl: Доступ запрещён

Вы пытаетесь получить доступ к защищённой области.

Эта секция только Для подписчиков.

[ Назад ]


jewniverse © 2001 by jewniverse team.


Web site engine code is Copyright © 2003 by PHP-Nuke. All Rights Reserved. PHP-Nuke is Free Software released under the GNU/GPL license.
Время генерации страницы: 0.040 секунд